Гонсевский решил заехать к пану Витольду, хоть и не был уверен, что застанет его дома, — шановное панство стремится уйти подальше от огня. Но слуги сейчас же раскрыли ворота, и Гонсевский, бросив повод, широкими, быстрыми шагами пошел к дому. Замбржицкий встретил его на крыльце.
— Два года не видались.
— Ты совсем поседел, шановный, — осматривая друга, заметил Гонсевский. — Но все такой же.
Хорунжий видел ту же стройную фигуру, крутой лоб, тонкий нос и гладко выбритые щеки. Пану Витольду Замбржицкому было за шестьдесят, и годы эти выдавала только седина.
— Откуда путь держишь? — Замбржицкий потрепал хорунжего по плечу.
— Из Несвижа. Насилу добрался и устал до смерти.
— Понимаю. Хлопот много. Крепок ли ясновельможный пан Радзивилл?
— Крепок. Приехал из Кейдан и собирает войско. Вся Речь Посполитая поднимается.
— А я вот видишь, ни с места, — усмехнулся Замбржицкий.
— Стар стал? — слукавил хорунжий.
— Стар. А ты не угомонишься.
Гонсевский расстегнул мундир, снял саблю и сладко потянулся в мягком кресле.
— Как угомониться, если меч повис над ойчиной? Ты не взял саблю, да пан Шиманский не взял, да пан Любецкий… — Гонсевский поджал губы. — Шановный полковник пан Кричевский и тот где-то отсиживается…
Замбржицкий слушал, опустив голову.
— Кричевский не будет отсиживаться… Так мне кажется.
Гонсевский пожал плечами.
— У тебя, шановный, тихо? Кругом бушует чернь.
— Пока бог хранит. Разворошили гнездо и дивимся теперь.
— Кто разворошил? — насторожился Гонсевский. — Ты? Я? Или пан Шиманский? Кто?
— Так. И ты, И я… — согласился Замбржицкий. — Чинши непомерно велики для черни. Потому холопы наши и все подданные маентностей и взбунтовались. Немало шкод починили… А потом еще требуем униатский обряд соблюдать. Вспомни шановного канцлера Льва Сапегу. Не он ли писал, что владыка Полоцкий[8] слишком жестоко начал насаждать унию и потому омерзел и надоел народу.
Гонсевский заворочался в кресле.
— Будет, шановный! Знаю твою приверженность к холопам.
Замбржицкий замолчал. Хорунжий Гонсевский понял, что не было и нету у него дружбы с Витольдом Замбржицким. Но сказал не то, что думал:
— Люблю я тебя, друже, за верное сердце и за то, что предан ты Речи. Но печешься о хлопах зря.
Сколько Замбржицкий ни упрашивал хорунжего остаться ночевать — не упросил.
— Не могу, шановный, тороплюсь в войско…
Все десять верст до лагеря ехал шагом. Качаясь в седле, думал о Замбржицком. И вдруг пришла дерзкая мысль: прикинув и рассчитав, решил, что шаг будет правильный — нечего размышлять.
Прибыв в войско, вызвал сержанта и вел с ним тайный разговор. Тот поклялся, что будет разговор держать в тайне. Сержант подобрал трех ловких воинов. Когда начало смеркаться, они сели на коней и поехали к Слободе пана Замбржицкого. Под самым маентком пана в кустах сели в засаду. Всю ночь не спускали глаз с дороги, что вела в маенток, вслушивались в темноту — не слыхать ли осторожного топота всадников, не скрипит ли холопская телега? Десять ночей сидели в засаде и на зорьке возвращались в отряд. Сержант в мыслях проклинал хорунжего за бессонные ночи и посмеивался над глупой затеей. На пятнадцатую ночь замерли в кустах — нет, не почудилось, а услыхали конский топот. Вскоре различили всадников. Один впереди, двое сзади. В маентке собаки учуяли чужих и залились хрипастым лаем, потом снова наступила тишина. Сержант строго выполнял наказ хорунжего и поспешно послал одного воина в лагерь. Сам же с двумя рейтарами приготовился к бою. Как только всадники будут покидать маенток, налетит и порубит. Так было приказано…