Анабиоз (Гравицкий, Палий) - страница 101

— Это же рабство, — прохрипел я с трудом. — Как вы на это согласились?

— Молчи. Толкай. У нас выбора не было. Тех, кто громче всех кричал, они убили сразу. И еще убьют. Мы живем, пока не спорим.

Он снова хэкнул и замолчал. Я тоже прикусил язык. Толкать надгробье под разговор было тяжко. Посмотрел на подернувшуюся зеленым мраморную плиту. Надписи было не разобрать. Сквозь муть и зелень проглядывал лишь барельеф, в котором угадывался печальный профиль ангела.

Вскоре я перестал всматриваться. Стало не до того. Я только толкал и толкал вперед эту каменную глыбу, а она, казалось, приросла к месту. Усилий много, толку мало.

Перед глазами болтался заросший камень. В стороне курили надсмотрщики, переговаривались о чем-то. Неподалеку еще несколько групп пытались тащить неподъемные надгробья. Хэкал отец Серафим. Перекидывал бестолковые, практически бесполезные катки какой-то щуплый монах из тех, что толкали глыбу рядом со мной. Перекладывал и снова возвращался к остальным и пихал глыбу, которая отказывалась катиться по каткам, отказывалась двигаться, пыталась врыться в землю.

Пот катил градом, застилал глаза. Про головную боль и похмелье я забыл. Муть перед глазами осталась, но была теперь иного характера.

Сколько мы волокли чертово надгробье, не знаю. Когда плита уперлась в стену, кто-то, кажется мой давешний конвойный, крикнул:

— Перерыв!

И Серафим бросил лямку.

— Отдыхаем, — распорядился он, снимая петлю с надгробной каменюки и сматывая веревку. Потом выправил рясу и сел на камень.

Я стоял, уперши ладони в колени. Сил не было. Плечо саднило, напоминая про незажившую толком царапину. Во рту застыл металлический привкус. Я сплюнул — слюна оказалась розоватой от крови. Провел ладонью по лицу, отмечая, что носом кровь не пошла. И то хорошо.

Монахи молчали. Тишина угнетала.

— Чью могилу мы подвинули? — сипло поинтересовался я.

— Не знаю, — мотнул головой Серафим. — Там не прочитать уже. А на память — не знаю. Да и какая разница. Вчера вот Одоевского Владимира Федоровича под соседнюю стену отгрузили. И Солженицына.

— Дважды похороненные ум честь и совесть эпохи, — невольно фыркнул я.

Бородатый покачал головой.

— О покойниках либо хорошо…

— Либо честно, — перебил я его.

Внутри сидели злость и сарказм. Сидели давно и требовали выхода. Странно, что я почувствовал это только теперь, ведь вылезать они начали еще ночью, у цистерны. Тогда я ловил себя на том, что из меня прут какие-то черты Бориса, потом перестал. А сейчас спохватился, но поздно. Вроде бы какие-то вещи, за которые еще недавно мне было бы стыдно, выходили теперь сами собой как нечто естественное.