Итак, Марина Ивановна предприняла самые отчаянные шаги. Павленко вызвал ее в Союз писателей уже 29 августа, а потом направил в Литфонд, и там уже ей будут пытаться помочь с подысканием комнаты. Все это произошло не без помощи Пастернака.
…А вообще отношения Цветаевой с ее "братом в пятом времени года, шестом чувстве и четвертом измерении" были теперь далекими, они вошли в область четырех времен года, пяти чувств и трех измерений, из бытия перекочевав в быт. Ариадна Эфрон говорила мне, что мать избегала встреч с Борисом Леонидовичем; по другим сведениям, избегал общения — он. Жил Пастернак на литфондовской даче в Переделкине. В Москве у него были две двухкомнатные квартиры. Цветаева скиталась по чужим углам; в Москве для нее не нашлось ни метра, как правильно выразились секретари Союза писателей. А ее "птичьи права" состояли в том, что она могла надеяться лишь на временную прописку, срок которой зависел от того, сколько времени будет отсутствовать очередной жилец очередной комнаты. Сейчас истекла двухмесячная прописка в квартире Северцовых.
Мы не знаем, возникла ли тогда, летом сорокового, у Бориса Леонидовича или у Марины Ивановны мысль о том, чтобы он приютил ее — на даче или в Москве. Это было, конечно, нереально, хотя, вполне вероятно, что речь о такой возможности и зашла весной 1940-го, когда, как вспоминает Е. Б. Пастернак, отец вместе с ним навестил Цветаеву ("Знамя". 1996. N 3. С. 182).
Зачем, в таком случае, мы упоминаем о немудрящих пастернаковских "благах"? Просто чтобы показать, как символично складывалась цветаевская судьба. Когда Марины Ивановны не стало, Пастернак винил себя в ее гибели. Напрасно, конечно; но он, в отличие от многих и многих, был человеком благородным…
Мур напрасно надеялся (а судя по его записям, это было именно так!), что Сталин поможет им. Вообразить себе "всплеск" этих надежд 31 августа сорокового. И — разочарование. Он записал в дневнике первого сентября:
"Вчера мать вызвали в ЦК партии, и она там была. Мы с Вильмонтом ее ждали в саду-сквере "Плевна" под дождиком. В ЦК ей сказали, что ничего не могут сделать в смысле комнаты, и обратились к писателям по телефону, чтобы те помогли".
Отговорились, отмахнулись, соблюли внешние формальности. Праздный вопрос: что за мелкий чиновник (по-видимому, из отдела культуры) принимал Марину Ивановну и даже пустил пыль в глаза телефонным звонком "писателям"? Во всяком случае, судя по всему, визит на Старую площадь мало вдохновил ее.
В тот же день, отобедав у сочувствующих Вильмонтов, она написала большое письмо Вере Меркурьевой, где о своем "походе" даже не упомянула. С Меркурьевой они знакомы, встречались, и Меркурьева познакомила Цветаеву со своим младшим другом, поэтом и переводчиком А.С. Кочетковым. Каждое лето она с подругой и Кочетков с женой уезжали в деревню Старки, под Коломну; Меркурьева была больна, слаба; на природе немного оживала и занималась переводами. Цветаева дала ей прочесть свою книгу — вероятно, "После России". Но у Меркурьевой уже не было душевных сил воспринимать такую поэзию, ее отзыв — вежливая и беспомощная отписка: "Какой я Вас в ней увидела. Вы доталкиваетесь, добираетесь с усилиями, сквозь толщу препятствий, загородок — к чему-то очень своему, близкому, глубокому, далекому…" И прибавляла вежливо-равнодушно: "Жаль, не приехали Вы сюда, здесь можно лежать — на припеке, а то в тени — и урывками сказать настоящее слово…" Все в письме шло как-то мимо Марины Ивановны: могла ли она позволить себе "лежать на припеке"? Однако она была благодарна Меркурьевой — хотя бы за попытку участия, почувствовала, что ей можно частично открыться, по крайней мере посетовать на свое чудовищное положение: