И все это сплеталось в какой-то удивительной связи. Дальше голоса сделались тише. Старички захихикали в темноте и бормотали из-под одеял:
— На улице Дзирнаву… барышни… Куда уж мне, старику… три лата… Шутки ради надо бы сходить… хи-хи-хи…
В соседней комнате часы пробили десять. На улице все реже раздавались автомобильные гудки, не слышно стало цокота копыт. С потолка на спящих падали прусаки. Изредка звонил запоздалый постоялец, и хромой Андрей, ворча и стуча башмаками, шел открывать калитку. Соломенный матрац казался Волдису мягким, как пуховая постель. И вообще эта чудесная ночь, когда до самого утра приходили и уходили беспокойные жильцы и ежеминутно приходилось просыпаться от болезненных укусов в шею или лицо, стоила заплаченного за нее лата.
Кончики пальцев опухли, и кровь болезненно пульсировала в местах, где были царапины или ссадины. Когда Волдис проснулся утром, он чувствовал себя окончательно разбитым. Все тело ныло, мышцы горели от малейшего движения, пальцы до того одеревенели, что их нельзя было сжать в кулак.
***
Разгрузка парохода продолжалась пять дней. Пять ужасных, бесконечно длинных дней нечеловеческого труда и грязи. С каждым днем Волдис все безразличнее относился к тяготам работы. Физические страдания, повторяясь изо дня в день, теряли постепенно свою остроту, — сознание примирялось с ними, как с чем-то неизбежным.
Ко всему можно привыкнуть, даже к грязи. Как тщательно ни умывался Волдис каждый вечер, следы угольной пыли все же оставались вокруг глаз, на руках, повсюду. Однажды вечером в комнату к Волдису вошла с важным, надменным видом хозяйка.
— Молодой человек, а так опустился!.. Как я теперь отстираю простыни? Так дальше не может продолжаться,
После этого Волдис, ложась спать, снимал белье и спал голым. Трудно обходиться двумя парами белья и одной сменой верхней одежды, которую приходилось носить и на работе и дома. Но у него еще не было денег, чтобы пополнить свой гардероб. Жить на постоялом дворе было лишь немногим удобнее, чем в казармах. Здесь не приходилось поминутно отвечать за каждый шаг доброму десятку разных начальников, но и здесь не было того, к чему больше всего стремился сейчас Волдис, — возможности остаться хоть ненадолго наедине с самим собой.
Чуть ли не ежедневно менялись соседи Волдиса по комнате — чужие, недоверчивые люди, которые, не скрывая своей подозрительности, наблюдали за оборванным рабочим. Некоторые из них приставали с пустой болтовней, часами рассказывали о себе, только о себе: сколько водки они выпили, сколько свиней откормили, сколько зайцев подстрелили, какие бравые у них айзсарги, сколько прохожих они задержали при проверке паспортов и как стреляли из револьверов на вечеринках. Все эти люди страдали наивным самомнением, переоценивали свои достоинства. Было тяжело выносить их любезность, но еще невыносимее были их странности. Бывали вечера, когда у Волдиса оказывались соседи, которые избегали каких бы то ни было разговоров. Хмуро отмалчиваясь, они сидели весь длинный вечер по своим углам. Они относились с величайшим недоверием ко всем людям, в каждом незнакомом они видели врага. Вырученные от продажи свиней и кадок масла деньги они бы с большим удовольствием проглотили, ибо только в желудке их выручка оказалась бы в безопасности от покушений злоумышленников. Тяжело вздыхая, укладывались они спозаранку спать, и сон их походил на сон цепной собаки; их будил даже упавший с потолка прусак. Каждые полчаса они вскакивали с постели и прислушивались к дыханию соседей. Утром они просыпались в холодном поту. Уезжали не прощаясь.