Даже те, кто на «конференцию» не поехали, как наш сосед-гипертоник, были увезены в полдень, так сказать, в индивидуальном порядке. Для офицеров, живущих в городе, с утра подают «камионы» — автобусы и крытые грузовики (для менее чиновных). То же, как оказалось, происходило и в «станице», в бараках для семейных и на полянках, где расположились наши воинские соединения.
Через эти эпизоды проведу я сюжетной ниточкой историю моего приятеля Юрия Гаркуши, журналиста. Он объявил себя (а быть может, и был им) уполномоченным от армии Власова при казачьих частях и не снимал эмблему власовской армии — щит на рукаве с буквами РОА — Русская Освободительная Армия. В этой форме он оказался после нескольких побегов из немецкого плена, после жесточайших пыток, которые последовали в наказание за побеги. Простояв несколько суток в ледяной проточной воде, он вступил в РОА, но, будучи природным казаком, в казачьи части не вступил, отвращаемый их эмигрантским руководством с его утопическими идеями об особом государстве казаков. Однако путь на советскую родину был закрыт при всех обстоятельствах. При посадке в автобусы, прощаясь с Юрой, я заметила, что мундир сидит на нем как-то особенно гладко и тесно. Мое восхищение такой выправкой он отвлек книжечкой стихов Гумилева, которую брал с собою в карман. Как позднее выяснилось, имея опыт побегов, он поддел под мундир лыжный костюм.
Муж мой, пришедший ко мне в Италию почти пешком из Берлина, через всю Европу, стоит теперь один у заднего борта машины. Я увижусь с ним через одиннадцать с половиной лет…
Тронулись. Изо всех рекомендованных принадлежностей туалета он положил в карман только пачечку лезвий для безопасной бритвы. И на глазах провожающих тоскливыми сухими глазами — не плакать! Не плакать! — жен, матерей, сестер и детей из переулочков между отходящими автобусами въезжают броневики. До вечера мы могли еще думать: ах, не будет же в английском концлагере так уж плохо!
Но вернувшись в нашу комнатку с каменным полом, я дала волю слезам. Это были последние мои слезы. При всех дальнейших испытаниях глаза мои были сухи. Позднее, уже в советском лагере, старенький доктор наш спросил меня:
— Сестрица, а вы когда-нибудь… ну вот, как обычно бывает у женщин, плакали?
Плакало где-то там внутри. И до сегодня плачет.
В день моих последних слез я, до того дня хрупкая, эгоистичная и изнеженная женщина, дала себе слово разделить судьбу мужа и тех, с кем его увезли, для кого мы последнее время работали, делая газеты, кого стыдились порою за мародерство: казачество.