— Я же говорю, иногда на меня находит.
— А когда?
— Не знаю… Бывают дни, когда грустно.
— Не больно много у нас тут молодых людей, — заметила Сесиль. — Я же говорю, что мы тут на краю света. А тех, что были, забрали на войну. Вот вам и все. Нет, плохо родиться девушкой.
— Всем людям бывает плохо, — вздохнула Мадлен.
Она сидела около раненого и вдруг вскочила на ноги.
— Сесиль! Как же мы забыли! Мы же пол не вымыли!
— Сегодня твоя очередь.
— Ну ты и нахалка! С какой радости?
С минуту они препирались, а потом принялись за работу вместе. Обе были на удивление ловки и проворны. Вскоре красные плитки засияли, промытые чистой водой. От распахнутой двери потянуло запахом травы, молока, дикой мяты. Жан-Мари отдыхал, подпирая щеку ладонью. Как странно: вокруг безмятежный покой, а в нем самом — мучительная смута, адский грохот последних шести дней, все еще звучащий у него в ушах, и достаточно минуты тишины, чтобы все в нем снова загрохотало: скрежетал сминаемый металл, раздавались глухие медленные удары молота по наковальне… Он вздрогнул и весь покрылся холодным потом… Он узнал эти удары, это расстреливали поезд… рушились металлические балки, и крики перекрывали грохот металла.
— Хорошо бы все это забыть, не так ли? — произнес он вслух.
— О чем вы? Что вам подать?
Он не ответил. Он уже не узнавал ни Сесиль, ни Мадлен. Они огорченно переглянулись, покачивая головой.
— Опять поднялась температура.
— Он слишком много с тобой говорил.
— Да ты что! Он и не говорил совсем! Это мы с тобой говорили!
— Вот что его утомило.
Мадлен наклонилась к раненому. Он увидел совсем рядом со своей щекой другую — нежно розовую, пахнущую клубникой. И поцеловал ее! Она распрямилась, покраснев, смеясь, поправляя выбившуюся прядь.
— Ладно, ладно, а то вы меня напугали… Не так-то вы и больны.
Он лежал и думал: «Кто же она, эта девушка?» Он поцеловал ее — будто поднес к губам стакан холодной воды. Его жгло огнем: горло, язык, нёбо, казалось, сейчас растрескаются от палящей жажды. Прохлада нежной кожи утолила ее. Но в голове ощущалась стеклянная прозрачность, какой награждает томительный жар и бессонница. Он позабыл имена этих девушек и свое собственное тоже. Не мог совершить усилие и понять, что он делает, как оказался в неведомом ему месте. Все усилия были болезненны, изнурительны. Зато в сияющей пустоте его душа, безмятежная и легкая, парила, как птица на крыльях ветра, была свободна, как рыба в своей стихии. Он уже не был Жаном-Мари Мишо, но кем-то другим — безымянным солдатом, его победили, но он не сдался, ранили, но он не умер, лишили счастья, но он не потерял надежды. «Придется все-таки как-то выпутываться… Нужно выбраться из кровавой грязи, которая засасывает… Он рухнул в нее, но не останется там лежать, иначе — гибель. Так ведь? Дурацкая гибель. Нужно цепляться… цепляться… цепляться», — шептал он и очнулся; он лежал на большой кровати, вцепившись в валик, и широко открытыми глазами вглядывался в ночь. Она мерцала лунным светом — луна была полной, — дышала благословенной прохладой после душного знойного дня, благоухала, и крестьянский дом вопреки своему обыкновению открыл ей все окна и двери, чтобы она могла освежить и утешить раненого.