Жизнь Суханова в сновидениях (Грушина) - страница 28

— Ну, не знаю, чем они тебе не угодили, — проворчала она. — Маленький был — любил.

Он взглянул на нее с внезапным интересом. Мать никогда не рассказывала ему про его детство, даже в тех редких случаях, когда он упрашивал ее вспомнить хоть какие-нибудь семейные истории, какие-нибудь слова, жесты или привычки, свойственные ему в раннем возрасте, — любые подробности, способные оживить немногочисленные черно-белые довоенные снимки худенького мальчика, застывшего без выражения, в неестественной позе между серыми обложками ее фотоальбома.

— Я любил птиц? — переспросил он с улыбкой.

На ее лице мелькнула тень испуга, как будто она сболтнула лишнее.

— Как все дети, — пробормотала она с нервной ужимкой, которая была ему так знакома. — До свидания, Толя.

— До свидания, мама, — вздохнул он. — Чай был очень вкусный.

Прижимая к груди бесформенный кулек с зефиром, он двинулся вниз по лестнице. На протяжении всех шести пролетов он слышал, как она суетливо возится с замком; затем тяжелая входная дверь захлопнулась за ним с мягким войлочным стуком, выталкивая его в тихо сияющий вечер.

На улице было тепло, теплее, чем накануне, и солнце, готовое скользнуть за щетину антенн на крышах соседних домов, тронуло прозрачными полутонами воздух, деревья и облупленные фасады, придав этому уголку старой Москвы ту нежную розоватую четкость, которая отличает слегка отретушированные виды города на фотографиях девятнадцатого века. Суханов шел мимо зияющих подворотен, в глубине которых, если вглядеться в зловонный, испещренный похабщиной, страшноватый полумрак, чудом вспыхивала прохладная, яркая зелень, шелестевшая на легком ветерке в потайных садах. Через два дома чья-то волосатая рука быстрым движением распахнула окно. В стекле огненным зигзагом полыхнуло солнце, и на улицу вырвался смачный запах жареной куры вместе с сочными, медовыми аккордами классического романса: старомодный тенор томно запел про парус одинокий в тумане моря голубом. И тут какое-то непривычное, обнаженное чувство толкнуло Анатолия Павловича в самое сердце, как будто все эти цвета, запахи, звуки московского вечера сплелись именно таким образом для того лишь, чтобы воссоздать другое, давно забытое сплетение — другую тихую арбатскую улицу, зажженную другим близящимся закатом, — улицу, на которую смотрел ребенок, примостившийся у открытого окна тесной кухни, где в духовке жарилась другая кура, прародительница нынешней, а из тусклых недр квартиры слышались задушевные завывания патефона, выводившего все тот же романс Варламова…

Замедлив шаг, он огляделся, совсем другими глазами, и подумал: как странно, что он здесь бывает так редко, пару раз в год, на этих вынужденных, слегка гнетущих чайных посиделках, — а вместе с тем всего за несколько кривых, петляющих, чудесных улочек от этого самого места прошла значительная часть его жизни; и эти дворы, эти заколоченные церкви, эти фасады с лепниной, эти плохо освещенные закоулки, которыми он, человек немолодой, проходил теперь с некоторой опаской, — все это он знал когда-то глубинным знанием поцарапанных коленей и ссаженных ладоней, знанием живого, любознательного, непоседливого мальчишки. Прежние названия улиц, слышанные от старухи соседки, вдруг запросились на язык, словно завораживающая музыка прошлого: Филипповский переулок, Малый Афанасьевский, Большой Афанасьевский… И на углу, когда дома наконец расступились, открыв широкое устье Гоголевского бульвара, и Вадим появился, зевая, из-под газеты, Суханов удивил сам себя.