Я человек эпохи Миннезанга (Големба) - страница 10

седой, как лунь, теплоход.
………………………………..
Вновь времена, времена, времена,
слезы большой беды,
вновь стремена, стремена, стремена,
съежившиеся сады,
всадники в бурках, вороний грай
неутоленных стай.
Рыжее пламя и смерть без вины,
смерть за чужие грехи,
широкогрудые скакуны,
дым из прорех стрехи…
Никто никому, никто никому,
никто никому ни глотка,
и я никогда, никогда не пойму,
что доля моя легка,
что я живу на зеленой земле,
просторной и несуровой,
что я живу на зеленой земле,
а вовсе не на багровой.
Мы вывернем наши души,
как ватники, — наизнанку,
мы слезы твои осушим,
над озером спозаранку,
и будут березы и ветлы
в спокойные воды глядеться,
и будет совсем искрометным
совсем позабытое детство.
Совсем позабытое детство,
когда не тревожат тревоги
и можно, прищурясь, вглядеться
в подкову на пыльной дороге, –
и, внемля словам наговора,
рокочущим снова и снова,
хотя не вполне и не скоро,
а всё ж разогнется подкова.
Бредут по дороге гусыни,
топорщатся кроткие крылья,
подкова в окалине синей
припудрена замшевой пылью.
И солнца лукавые блики
лежат на плетне и заборе,
лежат на фасетчатом лике
подсолнуха в желтом уборе.
Потом зажигаются звезды,
неяркие, мирные звезды,
сначала одна, а за нею
другая и третья звезда.
И вечер нисходит на землю,
простой, как молитва ребенка,
как самая первая песня
малиновки или дрозда.

ТРАВИАТА, ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

Шляпа мята-перемята,
и заплата на виду.
Травиата, Травиата,
престарелый какаду.
И, прокашлявшись сначала,
черномазый обормот
кареглазых харьковчанок
песней за душу берет.
Надрывается шарманщик –
иностранный человек,
механический органчик,
потому двадцатый век!
Луч упал с небесной тверди
в водосточную трубу,
музыкант Джузеппе Верди
поворочался в гробу.
Как хотите губы красьте –
хоть помады целый пуд:
если не привалит счастья,
так и замуж не возьмут!
Сколько слов смешных и добрых,
подходящих в самый раз,
проницательный стеклограф
отпечатал про запас.
Разверни цыдульку, Настя,
или Фрося – всё равно!
Вот оно — пустое счастье,
что ж ты плачешь – вот оно!
А потом на двор угрюмый,
обагренный сентябрем,
забредут шурум-бурумы,
завопят: «Старье берем!»
– Эй, паныч, скорее думай —
нет ли брюк иль пиджаку, —
захрипят шурум-бурумы,
задирая вверх башку.
Их прогонит дворник Блыщик:
– Здесь не велено чужим! –
А потом придет точильщик
и начнет точить ножи.
Парень видный, парень ражий –
как обложит, не отбрить,
точит ножницы – и даже
ложку может наточить!
Приманив ребячьи стайки
после множества иных,
заиграют попрошайки
на валторнах жестяных.
Из окошек, из гляделок,
из уставленных в упор
медяки в обертках
белых полетят на грязный двор.
Где ты, город мой просторный,