Площадки, перила и марши,
а ты на шестом этаже.
Когда-нибудь стану я старше,
но трудно и нынче уже
взбираться на кручу такую,
одышкой подъем оплатив:
тебя испугать я рискую,
сопя, словно локомотив.
О сердце, ты хрупко и робко,
и доля твоя нелегка…
Розетка увенчана кнопкой,
фарфоровой кнопкой звонка.
Вонжусь указательным пальцем
в розетку – звонок дребезжит,
звонок убеждает: ну сжалься,
не будь же тверда, как самшит.
И переговоры в прихожей…
Ты в платье, похожем на дождь,
из желтой вискозы, похожей
на шум апельсиновых рощ,
где к цитрусу ластится цитрус,
шепча: «Генацвале, кацо»,
где женственна мудрая хитрость
и сонны вращения солнц,
где в душную ночь ликований,
трезва, а отнюдь не хмельна,
смышленая, как Чиковани,
выходит пройтиться луна.
Служившее правдой и верой
окно открывается в мир,
плывет по Москве-реке серой
замурзанный грязный буксир.
А трубы окраинных фабрик
и створки трамвайных депо
так хмуры, как будто декабрь их
не выпустил и до сих пор.
На шее, покорно склоненной,
зазорно ль сомкнуться рукам?
И в темени прядью рожденной
исчезли буксир и река.
На шее, покорно склоненной,
зазорно ль сомкнуться рукам?
И гипсовая Юнона
в углу улыбнулась слегка.
Ковры по-ирански тиранят
кораны персидской тоски,
и ориентальный орнамент
смеется во все завитки.
Но пусть улыбается мебель,
ведь вовсе не наша вина,
что мы на земле ли, на небе ль,
что сладко и совестно нам,
предавшись немому веселью,
вращаться в истоме слепой
вальсирующей каруселью
над ярмарочной толпой.