Я человек эпохи Миннезанга (Големба) - страница 39

и вновь проникают в трепещущем плясе
в просветы меж облакомясых балясин…
Ракеты, промчавшие в сумерках едких,
понюхавши порох в полетах без сетки,
стремглав возвращаются к дольним пределам,
к асфальтам, к булыжникам заматерелым.
Застыл рецензент у фасада Госцирка,
его не влечет холостая квартирка,
розетка и штепсель, и чайник на плитке,
и будней былых на пергаментном свитке,
бессонно развитом, неясные знаки –
прошедших любовей белесая накипь.
В кармане нагрудном он пропуск нащупал.
Пошел. Зашагал. Уменьшается купол.
А зданье вплывает в изменчивый морок
и в тучи нахохленной смушковый спорок,
который улегся у Бога под боком,
пронзаемый острым, как локоть, флагштоком.

СТРОФЫ

В выси, в дали заоконские,
там, где мреет солнца луч,
вновь плывут Большие Зондские
острова рассветных туч.
Так какой небесной милости
ждать мне у истоков дня?
Город в каменной унылости
кормит горечью меня!
Сердце медленно сжимается,
гаснут сонные зрачки:
сизый воздух просыпается
над перилами реки.
Особняк. Гербы баронские.
Воздух зябок и колюч.
В нем висят, не тают, Зондские
острова рассветных туч.
Это первое смыкание
солнца с зыбкою водой,
невозможность проникания
в миг, оклеенный слюдой.
Над витринами газетными,
над плакатами офсетными,
накрененная едва,
изнывает синева.
Так вдохни всей грудью впалою
этот миг – он слеп и жгуч, –
как медалью, сердцем жалуя
острова рассветных туч.
На пороге, в зыбком августе
травяная жухнет голь, —
так в неизреченной благости
душу вывернуть изволь!
Где Толстые да Волконские,
чей язык велик, могуч,
вновь плывут Большие Зондские
острова рассветных туч.
Невозможно кинолентную
пестроту приять душой
иль недвижность монументную
в неуклюжести большой!
Дней былых Фита и Ижица
расточились в синеве, –
а живое время движется
в белокаменной Москве.
Ты увидишь с подоконника
дальних маковок стада:
голубая кинохроника,
вечных истин череда!
Эту песню изначальную,
сих лучей рассветных прыть
никакой мемориальною
нам дощищей не прикрыть!
Жизнь светла и переменчива,
всё как есть ей трын-трава, –
и таинственно застенчива
предосенняя трава.
Не затмить земной унылостью
туч в рассветной синеве, –
и поэты Божьей милостью
снова вспыхнут на Москве.
Может быть, соперник Тютчева,
тайный голос на Руси,
поджидает друга лучшего
у маршрутного такси?
Может, будущая пылкая
прорицательница грез
акушеркой иль училкою
прочим кажется всерьез?
И второе нужно зрение,
чтоб увидеть тех, кого
окрылило лицезрение
Аполлона самого!
Бронзовеющие волосы
и реверы сюртука,
флоксы или гладиолусы,
юбилейная тоска!
Классик, скованный унылостью,
киснет славе вопреки,
а в поэтах Божьей милостью –
новолунья коготки!