Стоя под этим потоком весны, Екатерина Тимофеевна напряженно думала о том, как ей себя побороть, укротить, загнать в самый дальний угол души свое смятение, свою боязнь, свое растревоженное самолюбие. И она чувствовала, что слабеет в борьбе с самой собой.
— Господи! — сказала неверующая Екатерина Тимофеевна.
В середине мая Дуська провожала Екатерину Тимофеевну на вокзал.
— К моим зайди. От Алькиного дома наискосок через улицу. Гостинцев бы послать, да ты как-то вдруг… Матери вот десятку передай, пусть не обижается: к Троице сама соберусь. — И Дуська потянула из сумочки деньги, а с ними и платок, готовая, как видно, заплакать. — Ну, счастливо тебе, Катя!
— Спасибо, — сказала Екатерина Тимофеевна, — спасибо тебе. Вернусь, тогда…
Она хотела еще сказать, что им бы опять следовало дружить, не сторониться друг дружки. Она даже чувствовала себя в эти минуты виноватой, что тогда, восемь лет назад, легко отступила, не билась за Дуську до последнего… Но объяснять было уже некогда: вагон трогался.
Екатерина Тимофеевна села у окна.
…На рассвете паровоз окутал паром маленькую станцию. Вдоль путей била молодая, ясная трава. Прямо за станцией лежало поле, черное, перебуровленное плугами. Над ним кружились и неторопливо опускались грачи, слетая с черных мохнатых гнезд, свитых на березах вдоль большака.
Екатерину Тимофеевну подвез какой-то колхозник на порожней тележке. Она не без проворства заскочила на грядку: так ли еще, бывало, прыгала она к отцу на воз с травой!..
Из-под колес летела жирная, успевшая отойти на утреннем солнце земля. Тарахтела тележка, пахло конем, нагревшимся в беге. Поехали полем, потом зеленым яром, в котором стояла талая вода и с черного, мягкого дна тянулись тонкие нити трав. Потом поднялись на взгорок, весь в белых крапинках первых цветов, и глазам открылась даль, уже теплая, со всеми запахами поля, молодой ореховой засеки, с ворчанием разбухшего ключа, с белизной черемухи и мельканием стрижей. Впереди была деревня…