Первым делом он начал метить территорию. Арно курил легкие сигареты, но курил довольно много, и всего через несколько дней все шторы и занавески в квартире пропитались табачным духом. Я не возражала, полагая, что подобным образом он пытается завоевать враждебную страну и хоть чуть-чуть приспособить ее к себе. Мне даже понравилось, возвращаясь в квартиру, вдыхать противный запах, потому что он свидетельствовал о том, что здесь живет Арно, что с минуты на минуту он, весело насвистывая, явится домой. Отныне этот запах стал для меня символом лихорадочного возбуждения, связанного с ожиданием.
Эрмина ничего не сказала. Она вообще перестала со мной общаться. Я почти не обратила на это внимания — она и без того не баловала меня разговорами. Однако от меня не укрылось, что она исподтишка наблюдает за варварским вторжением чужака. Я слишком хорошо изучила свою дочь, чтобы отбросить всякие сомнения: перемирие не затянется; она лишь выбирает наилучший угол атаки и прикидывает, какую из сложившейся нештатной ситуации можно извлечь выгоду. Удивляло меня другое. Того, чего я больше всего опасалась, так и не произошло. А боялась я одного: что присутствие в доме молодого мужчины превратит нас с дочерью в соперниц, а уж этого я бы точно не вынесла. Пусть Эрмина меня не любит, ладно, но вступать в войну против родного ребенка казалось мне противоестественным. Подобное извращение не только не возвышало меня в собственных глазах, но и вызывало отчетливое омерзение. С течением дней во мне все больше крепло убеждение, что Арно разделяет мою позицию и что вдвоем нам с ним удастся постепенно разрядить обстановку и направить наше существование в спокойное русло.
Я глядела на него и не могла наглядеться. Раскусила я его сразу — он принадлежал к разряду мужчин, создающих женщинам проблемы. Во всей его повадке сквозила небрежность, словно он, понимая, что вызывает всеобщее восхищение, позволял любоваться собой издалека, хотя лично ему это не доставляло особенного удовольствия. Он производил впечатление человека, которому никто не нужен, хотя специально никого от себя не отталкивал. Его внутренний мир подпитывался образами и мыслями, известными ему одному, — догадаться, о чем он в ту или иную минуту думает, было невозможно. Он напоминал гладкую стену, на которую нельзя взобраться. По моей квартире он передвигался кошачьей походкой. Вскакивал на стул, исследуя полки книжного шкафа, стоя перелистывал несколько страниц и спрыгивал вниз, порой так и не взяв ни одной книги. Иногда он подходил ко мне с томом в руках и вслух читал понравившийся ему отрывок — не потому, что хотел меня развлечь, а просто потому, что я оказалась рядом. «Он зашел со двора, тощий, угловатый. Шагал быстро, явно в плохом настроении. Выглядел бледным. Поначалу он испугался. Затем страх исчез. Я показала ему море». Ему нравились рассказы, героем которых мог бы быть он сам. Затем он присаживался на полудиван в библиотеке и издалека смотрел в окно. «Надо съездить в Трувиль, — говорил он. — Хороший город, особенно когда идет дождь». Не знаю, то ли он намекал, чтобы я его туда свозила, то ли ставил меня в известность о том, что когда-нибудь обязательно отправится в этот город слушать шум дождя. Именно это ощущение внутренней свободы делало его неотразимым, и я могла только гадать, как много сердец он разбил, даже не отдавая себе в том отчета.