Первая любовь (Олми) - страница 24


Через окно, что находилось на уровне улицы, мы долго наблюдали за тренировкой каратистов во дворике. Крепкие, плотно сбитые, они негромко вскрикивали и валили друг друга на тонкие коврики, которые ничуть не смягчали падений. Иногда кто-то из них поворачивался к нам, подходил пожать руку Дарио и снова отправлялся падать. Я так и не узнала, занимался ли Дарио когда-нибудь карате, был ли знаком с этими пареньками раньше, но чувствовала между ними необычайное согласие, то взаимопонимание, которое связывает молчаливых, сосредоточенных людей, погруженных во внутреннюю тишину.

Потом мы поднялись по узкой темной лестнице в сыром доме и вошли в комнату худой горбатой старухи, она поцеловала Дарио впалыми губами, угостила нас печеньем, а потом попрощалась. Она не удивилась нашему приходу и, похоже, особо не обрадовалась. На пороге Дарио наклонился к ней и заговорил на смеси итальянского и провансальского или на каком-то диалекте; старушка, судя по всему, с ним согласилась, кивнула и вроде бы улыбнулась, но по ее сморщенному лицу я не могла понять точно, радуется она или огорчается.


Печенье мне не понравилось. Старушка тоже. Вернее, запах в квартире, в комнате, будто из романов Золя, меня напугал. Мне трудно было понять, кем доводится эта старуха Дарио, а он не стал объяснять. Я тогда еще не знала, до чего ему любопытны другие люди, хотя казалось, что он относится ко всем с легкомысленной небрежностью. Он был внимателен, чуток, посмеивался про себя над ними, иногда больно ранил их.

После посещения старушки, так ничего и не объяснив, Дарио предложил пойти в магазин пластинок в конце аллеи Мирабо. Он попросил поставить нам ноктюрны Шопена.

Продавец сказал: "Во вторую", мы вошли и сели. Я боялась, что Дарио спросит меня, люблю ли я Шопена или, может быть, предпочла бы Брамса или Баха, боялась, что он спросит мое мнение о ноктюрнах, — в классической музыке я не понимала ровным счетом ничего. Но он молчал. Мы сидели в кабинке, пахнущей деревом и электричкой, город вокруг нас погрузился в тишину. Нас окружила музыка, мы находились в ее сердцевине. Звуки казались мне порой неуверенными, они сдерживали переполнявшие его чувства, а потом вдруг неслись во весь опор; меня это тревожило, напряжение мешало мне слиться с музыкой. Дарио прислонился головой к обивке стены и иногда улыбался мне. А я спрашивала себя: стал бы он целоваться в этой кабине, если бы с ним была другая девушка, а не я? Я тоже ему улыбнулась и почувствовала, что улыбаюсь с сожалением, сознавая, как коротко мгновение, которое мы переживаем. Скоро мы отсюда уйдем. Окажемся среди голосов, передающих неведомо что: бессмысленные распоряжения, банальные новости, немного дежурного внимания. Скоро я снова окажусь в тесной квартире, где один вечер похож на другой, где мне отведено места не больше, чем младенцу на высоком стуле, и где вот уже шестнадцать лет родители говорят со мной одним и тем же тоном, поучая, но не помогая расти, повторяя унаследованные от своих родителей глупости, надеясь вколотить их мне в голову, чтобы и я вколачивала их в головы своим детишкам, привязанным к высоким стульчикам. Кто открыл Шопена Дарио? Каково это — быть им, возвращаться каждый вечер в его дом, видеть мать, которая тебя обожает? Она не боится его избаловать. Ей не приходит в голову, что доброта сгноит ребенка, как недозрелое яблоко. Что прекрасная музыка повредит ему, сделав "жалким мечтателем". Она не говорит "жалкий мечтатель", она просто говорит "мечтать". Я уверена. И не спрашивает ехидно: "Ты чего это? Замечтался, что ли?", как говорят ребенку, будто поймав его с поличным.