— Вам куда? Я могу вам помочь?
— У вас что, не все дома? — осведомилась девушка по имени Дженнифер.
А он посмотрел на меня долгим ласковым взглядом, словно ему было сто лет и он давно смирился со своей старостью. Он чуть наклонился ко мне и шепнул: "Все хорошо, мадам". Я улыбнулась в ответ и села в машину, на прощание еще раз взглянув на этого странного тихого парня, говорившего бессвязно, но излучавшего удивительный свет, и на девушку, которая совсем его не любила. И уехала. Я свернула на первом повороте на автостраду, где висел указатель: "Марсель, Италия". Я решила, что парень прав: все и впрямь хорошо.
Прежде чем отправиться в Венель повидать Кристину, я остановилась в Эксе и сняла номер в гостинице. Мой маленький городок в Провансе стал теперь богатым и процветающим, он точно знал, что он южный и настаивал на этом, он стал похож на девушку, которой слишком часто говорили, что она красавица, и она утратила непосредственность. Экс горделиво любовался сам собой.
Магазина пластинок больше не было, старушкам давным-давно стало нечем платить за квартиры в старом городе, и они уступили их молодым парам с прочным материальным положением. На смену магазинам тканей и аптекам пришли магазины модной одежды. Теперь это был город музыкальных фестивалей и подземных автостоянок; тюрьму переместили подальше, за город, и на месте прежних полей построили коммерческие центры. Экс раздался вширь, природа потеснилась, как море во время отлива.
Мне здесь понравилось. Не осталось места для ностальгии, не осталось моих следов. И если память беспорядочна и непредсказуема, то Экс был чист и упорядочен, в нем больше ничего не могло случиться. И меня вдруг обрадовало, что Дарио уже пятьдесят. Что он прожил немалый кусок жизни, что позади нас уже никогда не будет одних и тех же мест. Нас одарили возможностью любить друг друга в простодушном невинном городе, после нас он сгорел, мы храним его внутри, под кожей. Как тайный знак.
Я не часто приезжала навестить Кристину в Венель, где она жила в пансионате для слабоумных. Ее поместили туда после того, как я ушла из дома. Кристине тогда было двадцать три, и без меня крест, которым Кристина была для мамы, стал тяжелее того, что Христос нес на Голгофу. Она уже не могла больше говорить "мои дочки", моя нормальность не заслоняла больше слабоумия Кристины, и, как только я уехала, все, чего она не хотела видеть, стало для нее очевидным. И оказалось, что просто приглядывать за Кристиной недостаточно. Ее нужно любить. Иногда это легко, а иногда требует терпения, а маме его не хватало. В последние месяцы моего пребывания дома я все чаще слышала, как отец напоминал про "окно" и уже не дожидался, пока они останутся одни с мамой в спальне, чтобы о нем напомнить. Он произносил это слово как будто со стыдом, но вместе с тем с нескрываемой радостью хозяина, получившего власть над рабыней, я бы сказала, он просто пел. "Окно" пригождалось всегда. Оно неизменно внушало маме страх. Ей становилось стыдно. Она превращалась в двадцатилетнюю. Что тогда произошло? Она хотела покончить с собой после рождения Кристины? Задумала убить ребенка? Как бы там ни было, у отца не осталось другого рычага власти, кроме шантажа. Она не отдала ему свою любовь. У их союза, скрепленного обещанием умирающему, не было начала, не было "истории". Они не могли рассказать своим детям, как они встретились, как мать поначалу кокетничала с другим — да, да, так оно и было! И ее предстояло завоевать, а деда — ваш дед был крепким орешком — уломать, к нему ездили на поклон, старались от всего сердца. Мои родители и сорок лет спустя видели друг в друге, как в зеркале, собственное поражение, непоправимое фиаско, и только смерть могла задуть коптящую, смердящую свечу.