Путешествие из Дубровлага в Ермак (Хейфец) - страница 5

Вот Лев Толстой полагал, что "вся русская история есть борьба между похотью и совестью отдельных лиц и всего народа русского". Возможно, так и есть, но, узнав Зиненко, я подумал, что великий писатель недооценил огромную массу в глыбе народа (любого народа!), ту, у которой такой борьбы вовсе нет. Потому что совесть как бы изначально ампутирована! Причем они оказывают огромное влияние на историю, в XX веке иногда играют решающую роль ("массовидные оплоты" Гитлера и Сталина). А вот людям искусства такой тип объектов принципиально неинтересен, ибо для наших инструментов — неподатлив. Лишенные конфликта между похотью и совестью в силу полного отсутствия последней, типы становятся мелкодонными, они плоские: даже Солженицын не мог интересно написать Русакова и его дочь в "Раковом корпусе". Писать про них требуется — они определяют судьбы народов. Но скучно-то, скучно как…

И потому, раз уж я начал хитро убегать от "образа Зиненко", убегу еще далее — в историю.

В камере под следствием я много размышлял над отношениями и взаимовлиянием предшественников Зиненко и моих — не только в СССР, но и в глубинах истории, в Российской империи.


Продолжение побега от образа Зиненко: мысли долбанутого

Все сказанное может казаться практикам тюремных отсидок либо придуманным "фальшаком", либо, если правда, мыслями не от мира сего, долбанутого господина. Его, видите ли, взяли в следизолятор ГБ, следствие шло по "семидесятке" (до 12 лет!), а он в камере размышлял об отношениях администрации и интеллигенции в России…

Для нейтрализации подобного впечатления оговорю два важных пункта.

Первый: я не был виновен. Не вообще (вообще-то, честно если признаться, то виновен против законов советской власти я как раз был), а конкретно — по предъявленному обвинению. Конечно, понимал, что не юриспруденция определит мой приговор, а политические интересы властей. Все ж таки я не был полным идиотом… Но тут меня и ожидала жизненная, противоречащая логике и расчетам великая ошибка. Я знал про политический урон, что ощутила "Софья Власьевна" (диссидентский псевдоним Советской власти), предав суду писателей, формально нарушавших советские обычаи и правила. И потому не видел для нее смысла предавать суду писателя, который хотя бы формально советский закон все же не нарушал (до подлинных моих правонарушений КГБ, напоминаю, не добрался, не выследил). Сознавая себя юридически невиновным, я и был относительно спокоен, потому и мог размышлять в камере о вроде посторонних предметах, занимавших меня обычно. Я был тогда не прав, признаю. Был наивен — тоже признаю. Но в своем уме я оставался…