Когда он завел мотор, сел в автомобиль и поехал к своему уютному домику, к своим двум маленьким мальчикам и их очаровательной молодой матери, то произнес вслух:
— Ох, уж эти пожилые мужья, которые жаждут иметь наследника!.. Почему, черт возьми, они об этом раньше не заботятся?
«Хоккей на льду! — твердил про себя Джервэз. — Хоккей на льду!»
К нему подошел Сэмми.
— Слушайте, Джервэз, я страшно огорчен… — Джервэз повернулся к нему, и столько ярости было в его голосе, что Сэмми отшатнулся.
— Почему, черт возьми, вы ее не остановили? — едва выговорил он, задыхаясь. — Ведь ваша жена имела детей… У вас должно же было где-то в голове сохраниться хоть немного здравого смысла…
— Все это произошло в мгновение ока, — виновато ответил бедный Сэмми.
Джервэз отвернулся и оставил его одного; он не мог стоять и наблюдать, как мысль бродит в голове у Сэмми, пока тот найдет силы и умение облечь ее в слова.
А ведь ему еще надо было обдумать все происшедшее и взглянуть правде прямо в глаза раньше, чем он увидит Филиппу.
Он прошел в свою комнату, а оттуда по маленькой скрытой лестнице, через потайной ход, — на верхнюю террасу замка.
Воздух резал, как острием ножа, небо блестело серебром, а камни звенели при каждом его шаге.
Он подошел к балюстраде, прислонился к крайнему зубцу и крепко ухватился за него, пока края его не врезались ему в руку.
Хоккей на льду!
Он потерял своего сына потому, что жене его захотелось играть в хоккей!
Он не замечал ни холода, ни резкого ветра, свистевшего сквозь балюстраду террасы. Все, что он знал, все, что мог чувствовать, было ощущение ужасной пустоты и пламенный, не уступавший этому ощущению в силе, гнев.
Нельзя отвечать за свою храбрость, не испытав никогда опасности.
Стендаль
В конце второго дня Филиппа захотела видеть Джервэза. Только что закончился особенно сильный приступ болей, и ее лицо заострилось, побледнело, а глаза казались огромными; единственно не потерявшими цвет были ресницы и брови, и даже золото ее волос потускнело от страданий.
Джервэз пришел и нагнулся над ней, и Филиппа сказала:
— Я… я ужасно огорчена!
Он не мог говорить; он чувствовал одновременно и прежнюю горечь, и что-то вроде горестной нежности… Она выглядела такой жалкой и больной.
— Бедная детка, — прошептал он, держа ее руку.
— Все уехали?
— Да.
Она закрыла глаза; болел каждый нерв, каждый мускул тела.
Все еще не открывая глаз, она шептала:
— Я просила их сказать мамочке, чтобы она не приезжала… пока. После, когда я совсем поправлюсь…
Она открыла глаза:
— А мне долго придется лежать… пока я поправлюсь?