— Ага, на овес. Так будет? – переспросила Василиса и чуть повернула к нему от своих тарелок голову. – Или нет?
— А зачем тебе деньги, коняшка? На наряды, что ль? Так я смотрю, ты не сильно обряжаться любишь, зимой и летом одним цветом ходишь… А?
Василиса, ничего не ответив, отвернула голову к своим тарелкам и будто выключила его из поля досягаемости, только по плечам едва заметной волной прошла прежняя дрожь.
Сергунчик ушел. Было слышно, как он громко отчитывает кого–то на кухне, как игриво–повизгивающе хохочет с девчонками–официантками, как радостно приветствует первых посетителей… Фигаро, в общем. И тут, как поется в известной арии, и там. Вообще, Василиса против Сергунчика по большому счету ничего такого не имела, и даже в глубине души – правда, в очень уж сильной глубине - уважала за эту его расторопность–пронырливость: у каждого, как говорится, свой способ для бизнеса. Он же не виноват, что она здесь, в его кафе, оказалась, как в той пословице – не пришей кобыле хвост. Они вообще здесь все такие, друг другу свойские. Уж по крайней мере, всегда найдутся, как пошустрее ответить на этот простой вопрос – зачем им деньги нужны… А она вот не может. Не хватает ей чего–то, чтоб вот так запросто сесть и рассказать тому же Сергунчику про свою беду, про эту безысходно–непробиваемую зависимость под названием «массаж–деньги–массаж». И, наверное, зря. И даже скорее всего, что зря. Отец вот всегда говорил, что нельзя жизнь через гордыню свою пропускать…
Вспомнив об отце, Василиса вздохнула и тут же будто провалилась, полетела стремительно мыслями в беззаботно–счастливое свое детство с розовой девчачьей спаленкой, с широкой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж их большого дома в Сосновке, на которой она так любила посидеть с отцом на сон грядущий, с теннисным кортом на зеленой лужайке, с нагретыми полуденным солнцем белыми плитами вокруг маленького бассейна… Господи, каким все это казалось вечным, незыблемым и уютным, самим собой разумеющимся – и мама с дымчатым золотом летящих по ветру волос, и бабушка со своим яблочным вареньем, которого никто не хотел даже попробовать – вечно она на всех обижалась из–за этого, — и отец, в любую свою свободную минуту мчащийся к ним, туда, в Сосновку, к солнцу, к горячим яблочным запахам, к маминым милым капризам, к детям своим – Петру и Василисе… Именно отец ей и имечко такое необычное дал. Говорил, как принесли ее из роддома, да как глянула она будто на него первый раз внимательно, так у него внутри все и обмерло. Говорил, будто взгляд у нее тогда уже умным да осознанным был. Вот и назвал сразу Василисой, то бишь премудрой, значит. Как в сказке. А потом все ее стали так звать – Василиса да Василиса, так потом и в ЗАГСе записали. Вот такое необычное получилось имя, не как у всех. И любил ее отец тоже, как ей казалось, не как всех. Не как малых детей любят с сюсюканьем всяким, а по–взрослому, как дорогого, очень близкого и бесконечно уважаемого друга, трепетно и сердечно. И разговаривал с ней как со взрослой, и даже советы ее детские выслушивал со всей серьезностью и вниманием, и понять пытался всегда. Хотя, казалось, чего там было понимать – вся ее жизнь, как на ладони, на долгие годы вперед высвечивалась: сначала школа хорошая, потом ВУЗ замечательно–престижный, потом работа интересная, происходящая параллельно со становлением крепкой женской личности, потом замужество – дети–внуки…