Это он имел в виду, что Господь спас нас именно по моим молитвам. Вот уж действительно этот монах всегда и во всем старался не упустить возможность смирить себя. Такой уж он был человек.
А может, просто слишком глубоко прочувствовал, что смирение — единственно надежная опора духовной жизни.
Я после этой поездки здорово простыл и три дня отлеживался на печке у отца Никиты. А отцу Рафаилу — хоть бы что, даже не чихнул ни разу.
Отец Рафаил никогда не упускал возможности смириться перед любым, даже первым попавшимся человеком. Но происходило это всегда легко, как бы само собой, и уж точно никогда не выглядело нарочито. Он везде, если можно сказать, жадно искал поводы к смирению. Происходило это оттого, что отец Рафаил своей чуткой душой разгадал поразительную тайну: от смирения даже простой грешный человек становится ближе к Богу. Причем сразу, немедленно. Так что он даже в мелочах старался найти хоть какой-нибудь предлог, чтобы смирить себя.
Например, когда мы садились за стол, отец Рафаил сразу брал себе самое плохенькое, подгнившее яблочко, а лучшие оставлял нам. Или — приеду я в гости к нему на приход, и он немедленно уступает мне свою кровать. А сам, не слушая моих протестов, располагается на полу. Делал он это не потому, что я, к примеру, столичный гость. Точно такой же прием в его приходской избушке ожидал и деда-странника, и какого-нибудь пономаря из соседнего прихода.
Как-то мы с отцом Рафаилом приехали на поезде во Псков. С северного неба накрапывал промозглый дождик. Не успели мы выйти на перрон, к нам сразу же пристал какой-то цыган:
— Поп, поп, помоги! Дай хоть три рубля!
Считалось, что у священника всегда есть деньги. Но у нас, как обычно, не было ни копейки. Так я и объяснил цыгану. Но тот не унимался:
— Как нет? Хоть что-то есть? Поп, поп, дай хоть что-нибудь!
Отец Рафаил остановился и внимательно оглядел попрошайку. На ногах у него красовались драные разбитые башмаки. Отец Рафаил вздохнул и, не говоря ни слова, стал стягивать с себя замечательные хромовые сапоги. Месяц назад их подарил ему один военный.
— Батя, ты что? Заболел? — испугался цыган.
Но отец Рафаил уже снял легонькие сапожки, поставил их перед оторопевшим цыганом. Аккуратно положил сверху фланелевые портянки и как ни в чем не бывало босиком зашлепал по лужам.
— Человек! Человек! Какой человек! — на весь вокзал завопил потрясенный цыган.
Смирение отца Рафаила простиралось, впрочем, до определенных пределов. И граница эта была совершенно отчетлива: он мог стерпеть что угодно по отношению к себе самому, но не выносил, когда оскорбления касались Господа Бога и Его Церкви.