Пушкин: Ревность (Катаева) - страница 30

Я женщина с прошлым, славянской темной истории, с сорока годами прожитыми в чужих, с убитыми мужьями, домах, с сестрой — женой убийцы брата. Так ведь написал Пушкин? Как предусмотрел, спрессовал родство и свойство — даже не реальные, а еще только по сговору: Татьяне-то Лариной разве брат был Ленский? Пушкин заклинал: почитай за брата, береги. Милая Таня преступила, не подумала, не пожалела, знать не захотела, писала свои поэтичные письма и соблюдала закон для себя, а юного поэта и немолодого по тогдашним меркам Пушкина — а всего-то тридцать семь годов да дети малые — Лета поглотила, не замедлив своих медленных вод. А кого забыли, кого не забыли — это дело пятое, Пушкина нет и нет с нами. Вот я жила в таком доме. Сестра Катя умчалась с Жоржем во Францию — в разгар жестокой зимы к ранней весне европейского юга, обезумевшая от счастья. Что бы ни случилось в России — с Россиею, раз в ней погиб Пушкин — с нею, с Катей, был Жорж. Когда я думала о ее счастии — ее состояние было счастьем, — я тоже с трудом могла понять, как можно ей было помнить хоть что-то еще, кроме себя и его, Жоржа. Даже просто глядя на них, кружило голову от сознания, что такие мечтания могут сбываться, такие браки — совершаться. Пушкин там стоял между или не Пушкин — это совсем было не важно.

Такая была у меня семья — последнее воспоминание о днях, когда моя семья была вместе. Герцогский дом Ольденбург такими происшествиями вовсе не интересовался, хлопотными историями и здесь было набито каждое семейство, Пушкина там никто не знал. Наталье — боялась ли я Наташу, хотела ли ее задобрить, называя дочь ее именем? — не хватало еще услышать историю про цепочку от моего крестика, которую нашли в постели у Пушкина и которую он перед смертью мне вернул, — мне все равно, если эта история и переживет два века, такая фамильная драгоценность переполнила бы ее чашу терпения.

Наталья по-русски не знала ни слова. В доме у нас русских книг не было. Я знала Пушкина с юности наизусть.

Пушкин был русский. Он никогда не был за границей. За границей останется почти весь его род, его дети, почти не знавшие его. Я, самая близкая из живущих, из помнящих его, живу совсем не в России, в местах, которых его взгляд никогда не касался и ощущение, что я еще жива — я очень стара — порхает между самой моей живой, плотной частью жизни и тем функционированием, которое четко отстукивает свои минуты уже столько лет здесь, в Словакии.

Я очень интересна. Чтобы понять, что у меня есть тайна, надо что-то обо мне знать.

Обо мне ничего не известно. Я худа, высока, длинноноса, я весьма образованна для женщины этих широт и выказываю необыкновенную восприимчивость к любым умственным вещам, я много езжу верхом и буду похоронена на горе. Я хорошо и строго одета, с русским желанием хоть чуть-чуть, но удивить зрителя своим нарядом. У меня один ребенок, поздно рожденный. Я владетельная персона. Я представляю собой элегантную фигуру, которой никогда не стала Катя и никогда не могла бы стать Наташа. Наташе некогда было о себе думать и выстраивать себя, и Пушкин расшевелил в ней эту человечинку, радость жизни не только публичной, но и совсем, совсем приватной, что она не хотела бы тешить собою толпу. Я же могу позволить себе быть ходячей литературной иллюстрацией — потому что этого никто не видит, никто не может этим пользоваться, это только я такая сама для себя. Появись я такой в России сейчас — они дали спокойно умереть непублично жившей Таше, — а на меня накинулись бы. Как на лакомый кусочек, который нюхал Пушкин.