В ней было нечто от Людочки Гомберг и безотказной питерской Нонны, которую я ласково звал «цыпленком», она так напоминала пушистой желтой головкой это невинное создание.
Примечание из августа 1993 года. Эти строки, записанные в саратовском дневнике, а затем перепечатанные на отдельные листки Ириной Джахуа, они лежали на письменном столе дома, я прочитал сестре Ларисе, приехавшей из Владивостока.
Лариса — старшая из трех сестер, родных мне только по отцу, единокровная, стало быть, и у нас с нею наиболее близкие отношения. Когда я поступил в Сахалинскую мореходку, ей было одиннадцать лет — худенькая, голенастая девочка, к которой сохранились у меня прочные добрые чувства.
— А про Любу Селезневу почему не написал? — спросила меня сестренка.
Теперь в ней, солидной матроне, преподавательнице русского языка и литературы, я не смог ничего разглядеть от той сахалинской девчонки, но в воспоминаниях моих она сохранилась, жила в них со всеми, как принято говорить, вытекающими последствиями.
— Любу Селезневу? — переспросил я недоуменно.
— Забыл? — насмешливо произнесла Лариса. — А такая была любовь… Тогда ты уже в мореходке учился.
К стыду моему Любу Селезневу я так и не вспомнил. Замаячило нечто светленькое, белокурое, стало быть, довольно милое и простенькое личико — именно такие женщины были мне по душе во всю оставшуюся жизнь — но детали, события некие, связанные с юношеской увлеченностью, так и не определились, увы…
Но Ларисе я был благодарен. Ее слова о далекой во времени Любе Селезневой задели нежную струну памяти, извлекли теплый аккорд, который — пусть и на мгновение! — привел мою душу в состояние растроганности и умиления.
…Женщин, приходящих в мой, гагаринский мир я полагал и полагаю, умру с этим убеждением — сказочным божьим даром, наградой за вечные тяготы неуютного и сурового ко мне бытия.
Добрыми феями живут они в моих памятных грезах.
Разве не испытываю, например, чувство благодарности по отношению к славной Таисье Петровой, удивительно доверчивой девушке из псковского села, которая жила в заводском общежитии напротив Ленинградской мореходки? Или к зрелой уже архангелогородке Ирине из бухты Провидения, в которую лавинообразно, тайфунно влюбился салага-штурманец с гидрографического судна «Темп»?
Бывали, не без того, романы у меня с крутыми женщинами, но только теплые чувства, светлые воспоминания о слабом поле сохранил автор сих строк, о тех, конечно, кого он приблизил, или его приблизили, какая, в сущности, разница…
Надо ли утверждать в этой исповеди перед самим собой, до остальных мне попросту нет дела, что вершиной чувства к Женщине вообще была тезка загадочной Веры, моя