На следующий день Блажене пришлось сдержать обещание, данное молодой грузинке, — она прочла свои любимые стихи: «Море» Волькера[85].
— Это понравилось бы югославкам! — воскликнула Ганка. — Давайте позовем их. И знаете что, устроим-ка соревнование, кто больше вспомнит стихов. Наши девушки в этом деле не из последних.
— Можно позвать и полек.
— Только осторожно. Среди них еще немало ясновельможных пани.
— А не наживем мы себе неприятностей?
— Почему же? Мы будем читать стихи на ходу, во время прогулки.
— Только смотри, не очень громко. Не увлекайся, с тобой это бывает.
— Есть не увлекаться!
И вот к вечеру в лагере зазвучали стихи Лермонтова и Шевченко, Волькера, Неруды и Мицкевича. Старый Коллар и молодой Маяковский вдохнули новые силы в заключенных.
По колючей проволоке, вырисовывающейся черными узловатыми линиями на фоне бледнеющего вечернего неба, циркулирует смертоносный ток — только коснись! Рыльца пулеметов торчат из высоченных угловых башен. Четвероногие псы в будках и двуногие, со свастикой, в казармах — начеку. Огненный дым валит и валит из труб крематория как непрестанное напоминание о смерти. А по двору лагеря прохаживаются маленькие женские фигурки — чешки, русские, украинки, грузинка, польки, сербки, словенки. Все эти женщины молодо повторяют — каждая на родном языке — марш Маяковского: «Левой, левой, левой!» — и шагают в такт этого марша. Эй, ты, старая фашистка-смерть, не одолеть тебе молодости мира!
— Наконец-то ты, папка! — прошептала Лидка Гаекова. Она тихо и осторожно отодвинула засов — то ли чтобы не разбудить маленького Штепанека, то ли из опасения перед какой-то угрозой, которая может таиться за поворотом лесной дороги. Горный ветер растрепал Лидкины волосы. Дождь лил как из ведра, в Улах ни огонька, в Заторжанке темно, как в мешке. В сенцы ворвалась сырость августовской непогоды и шум реки Улечки.
Муж вернулся не один, он пропустил вперед высокого, худого промокшего человека с чемоданчиком и запер за ним дверь.
— Веду тебе гостя, мамочка, — сказал он, — Дай-ка нам заморить червячка и чего-нибудь согреться. Гостю постели в каморке. А ты сушись, Ярда. Располагайся как дома.
Заросший человек шагнул вперед, притопнул каблуком и, выставив носок, размашистым движением снял перед Лидкой кепку и низко поклонился — как герой из фильма «Ла палома»[86], приветствующий сеньориту. С кепки потекло на пол, она была мокрая, хоть выжми. Гость улыбнулся, сверкнув белыми зубами, — переднего зуба у него не хватало, — и извинился, что он такой грязный.
— Как бы не наследить в комнате, — сказал он и, нагнувшись, тщательно вытер тряпкой пол и свои грязные сапоги. Видно было, что он умеет расположить к себе хозяйку. Потом гость выпрямился, тряхнул головой, словно отбрасывая со лба упрямую прядь — хотя его седые волосы слиплись, — и взглянул на Лидку темными, чуть воспаленными глазами. Лидке вдруг показалось, что она где-то видела этого человека.