Новый мир, 2000 № 05 (Журнал «Новый мир») - страница 194

Единственный, но при этом довольно серьезный упрек, который можно бы предъявить автору «Ночи», так это то, что роман — при удивительном совершенстве формы — оказался довольно скудным по содержанию. Искусно сделанная шкатулочка была почти пуста — и это обратная сторона приема, направляющего читателя в сторону дежа вю. Возникает эффект старого полузабытого сна: смутно знакомые имена, эпизоды, до боли знакомый интонационный строй… Конечно, эта знакомость сначала страшно «приближает» любителя классики к шишкинскому тексту, но затем наступает реакция — если все это уже выходило когда-то на сцену, так не лучше ли полюбоваться на дорогие лица в оригинале, чем довольствоваться, хотя и мастерски исполненными, копиями?

Хотелось надеяться, что, убедившись в своих графических возможностях, автор возьмется теперь за что-то действительно значительное — прежде всего в содержательном плане, где замечательными словами будет высказано что-то новое, незнакомое, не привязанное к демонстрации одного лишь искусства каллиграфии.

Но вышло иначе. Проверив свои силы в имитации духа и плоти чужого текста и убедившись, что Господь его талантом не обидел, Михаил Шишкин рискнул на более масштабный эксперимент, но дислоцированный все на той же тесной лабораторной площадке. Роман «Взятие Измаила» — это роман языковых пластов, которые сталкиваются или сливаются друг с другом, это роман языковой стихии, задавившей собой все — прежде всего сам смысл текста. «Мы — лишь форма существования слов, — говорит один персонаж „Взятия Измаила“ другому. — Язык является одновременно творцом и телом всего сущего». И как же он прав в этом самоопределении!

Возможно (даже наверняка так), что сам Михаил Шишкин ставил себе задачу несколько иначе — но первое (и, надо сказать, последнее) впечатление от структуры «Взятия Измаила» — это хаос. Сюжета — в обыкновенном понимании — в нем нет. Есть отдельные, не сочетающиеся между собой фрагменты разных текстов, есть несколько, опять-таки разных, не связанных между собой линий — притом начатых как бы с полуслова и на полуслове же оборванных. Повторюсь: вероятно, автор полагал написать симфонию (хоть и в модернистском духе), где эти куски и линии должны были перекликаться между собой, сливаясь в единую наполненную смыслом мелодию. Но вышло скорее подобие какофонии, когда каждый голос, сколь сладкозвучен бы он ни был, никак не желает сочетаться с другим. Если продолжить сравнение, роман Шишкина напоминает что-то вроде рабочего момента в коридоре консерватории, куда доносятся звуки из разных классов, в каждом из которых идет свой независимый урок. Мы слышим обрывки упражнений и вокализов, кто-то невидимый демонстрирует школу беглости, другой — столь же для нас бесплотный — репетирует арию, третий раз за разом отрабатывает оглушительный удар литавр. Узнать в этом шуме музыку затруднительно, хотя возглавляющий учебное заведение ректор будет настаивать, что обеспечить именно такую задачу — то есть идущий своим чередом учебный процесс — он считает своим первым долгом и от души доволен результатом.