Завеса (Баух) - страница 9

Ничего не изменилось на этом континенте, думал Орман.

Гостиницу эту ему заказали до приезда. И в первые дни он пытался найти другую, но все были переполнены, и он внезапно понял, что это судьба: именно эта каморка открыла ему то, чего бы не могла открыть шикарная гостиница «Капитоль» на Гран-Виа, где он уже однажды был одни сутки пролетом из Барселоны.

И вокруг этого уже нестираемого и неотменимого впечатления, подобного мрачному, черному или полосатому, столбу хаоса, измеряющему время континента, как километровый измеряет его пространство, выстраивались все поездки-странствия Ормана по Европе.

Рафинированный слой архитектуры, скульптуры, живописи, философии, культуры еще более усугублял таящиеся под ним звериные инстинкты, подпитываемые проникающими сюда исподволь и в открытую толпами азиатов, главным образом, мусульман. Они уже не стеснялись во время намаза снимать обувь, сверкая намазанными или замазанными грязью пятками в самых сакральных местах современной Европы – у парламента или знаменитого собора.

Впервые, оказавшись в Риме в семьдесят девятом году, в дни, когда советские войска вошли в Афганистан, а иранцы захватили в заложники дипломатов американского посольства в Тегеране, Орман был потрясен, увидев у колонны Траяна высоко поднятый зад мусульманина и дырку в носке на его пятке. Рядом явно добропорядочный христианин держал на поводке собаку, которая, подняв ногу, орошала портик форума Траяна.

Как сказал Катилина «О, времена, о, нравы!»

Неотступное и благостное проклятие

Каждый раз, возвращаясь из-за границы, Орман идет к морю.

У пространства есть голос – гул вечный, то едва слышимый, то громкий до звона в ушах, и ты догадываешься, что слышишь это только ты.

Полное прекращение гула пространства, этакое безмолвное зияние, означает: оно замерло над зияющей пропастью катастрофы, которая разразится в следующий миг, и тогда только малые зверьки, живущие в плоти земли, наиболее близкие ее теплу и холоду, наиболее чувствительные ее глубинным вздохам, выбегают из нор, берут на себя ее голоса, ее призывы, и в чутком ухе их слабый скулеж отзывается громом.

Орман понимал, что это умение слушать пространство, эта особая чуткость души – пришли вместе с его рождением, стерегут каждый его шаг.

Это неотступное и благостное проклятье обозначало его существование в том потрясающем и абсолютно непонятном, несмотря на все гениальные, тут же покрывающиеся патиной и паутиной скуки объяснения, называемом жизнью.

Еще затемно, в утро этого последнего дня второго тысячелетия, Орман внезапно вскочил с постели от странного слова – «Плевако».