— Не знаю, надо ли тебе было соглашаться, старина, — пробормотал себе под нос Харрис, кладя трубку. — Тебе придется иметь дело с женщиной, хорошо умеющей убеждать, и, судя по ее чувству юмора, она сама может выглядеть еще более убедительно.
Он лениво протянул руку, чтобы почесать за ухом большого золотисто-рыжего пса, и был вознагражден признательным сопением.
— А как ты считаешь, дружок? — спросил Харрис у собаки. — Я правильно поступил или попался на крючок из хуонской сосны? Если это, конечно, хуонская сосна. Начать с того, что я не знаю, как она сумела распознать породу дерева и тем более как у нее оказалось такое его количество. Однако взглянуть стоит.
Взглянуть стоило, это он знал точно. Хуонская сосна высокого качества, особенно такого размера, как описала эта Лайза Нортон, была огромной редкостью. Хотя Харрис, имея хорошие источники снабжения, предпочитал для своих работ более впечатляющий материал. Как, например, черный сассафрас, в котором он сейчас искал образ сирены, морской нимфы-соблазнительницы из древних мифов, заманивавшей моряков навстречу гибели. Она была там, в дереве: он знал это, почти видел ее лицо, уже нашел ее волосы в изгибах древесины.
— Но заказов мы не берем, правда, дружок? — сообщил Харрис рыжему псу. — Не брали и брать не собираемся.
Один-единственный раз за свою долгую карьеру он согласился создать образ конкретного человека в дереве, и, хотя успех работы был бесспорным, последствия этого поступка навсегда отбили у него охоту браться за заказы.
При мысли о Марион, позировавшей ему для скульптуры, сильные пальцы Харриса крепче сомкнулись на загривке пса. Марион была устрашающе хороша собой и еще более страшная в безумии, исковеркавшем ее душу.
Ей требовалось от Харриса нечто гораздо большее, чем мастерство скульптора, и он отказал ей — так мягко, как смог, но, оказалось, недостаточно твердо. И когда его талант раскрыл сущность Марион — проявился его тогда еще неосознанный дар воплощать истинный характер человека в редких породах тасманийских деревьев, — она обрушилась на него со всей мстительностью поврежденного рассудка.
— Семь лет назад, — пробормотал художник. — И только теперь все уладилось — по крайней мере, насколько это возможно.
Джек Харрис отправился в студию и уселся, молча созерцая начатую сирену, чье лицо еще было скрыто от него в сердце черного сассафраса. Со временем он его увидит. Он это знал. И чувствовал, что это лицо будет прекрасно. А пока…
— Нет, — сказал он и вышел, чтобы заняться чем-нибудь другим.
Вся эта возня с телефоном и Лайзой Нортон заинтриговала Харриса, и он был достаточно честен, чтобы признаться себе в этом.