В небо уперся палец колодезного журавля. В Вецсникерах еще спят, из собачьей конуры торчит как будто кусок цепи, а может быть, я ошибаюсь: никто на меня не лает, только за стеною хлева вздыхают во сне телки, которым снятся луга в одуванчиках, потому что в молодости снятся только хорошие сны. А вверху, над крышей, какой-то шум. Поднимаю голову — дуб. Старое дерево еще не сбросило последние листья, они шуршат и шелестят. Удаляясь, слышу этот сухой таинственный шепот дуба, он провожает меня, пока я медленно поднимаюсь в гору, невольно напоминая нечто, о чем не хочется думать.
Чемодан, наверное, все же тяжелый. Я устал, пока взошел на гору, рубашка слегка прилипает к спине. Но ветер здесь заметно свежее, и я отказываюсь от соблазна отдохнуть в этом живописном месте. К тому же и ночь скрывает всю красоту, какая видна при дневном свете: овраг, по которому извивается ручей, сверкая на поворотах, как рыбий бок, далекие, тающие в сизой дымке нивы, березы, которые зимой степенно и разумно несут вверх снежные беремя, а летом сбегают вниз с распущенными волосами. Сейчас все это можно только вообразить, и если бы порою не доносилось приглушенное журчание воды, казалось бы, что крутой склон ведет в никуда. Я приближаюсь, и постепенно журчание становится все громче, ольха у ручья и наконец мостки через ручей приобретают определенные контуры. У меня под ногами охают доски, вода, черная как деготь, течет под мостом, опавшие листья на ее поверхности кажутся большими звездами на угольном небе. Я ставлю свою ношу, присаживаюсь на краешек чемодана, достаю папиросу и чиркаю спичкой. Свод ладоней накрывает живое трепетное пламя, и я, забыв закурить, все смотрю, как спичка постепенно обугливается, скрючивается, чернеет.
И гаснет…
Тогда я вынимаю из коробки и зажигаю новую, закуриваю. Сгорбившись на чемодане, бородатый, издали я, наверно, кажусь стариком, но тут же нет никого и некому на меня смотреть, вокруг — тихое дыхание ночи, бережно окутавшей темнотою все: сны людские и бдение, счастье и горе, страсти и смерть.
Затягиваюсь поглубже, и сразу привычно кружится голова. Не надо было курить. Швыряю папиросу за перила, внизу она с шипением гаснет. Нигде ни огонька, облака медленно плывут грязными клочьями ваты, в ветвях шуршит кое-где одинокий сухой лист, и пока я сижу так, отдыхаю, один лист слетает на доски моста, а те, что давеча сверкали на воде как звезды, уже уплыли по течению и скрылись из виду, как уплывает и исчезает все — время и жизнь.
Грустно. Тускло и грустно.
Лучше бы ехать завтра, когда рассветет, автобусом через Цесис, но так и бывает — только потом увидишь, как оно лучше, а теперь остается только смириться с тем, что я сам выбрал, и не поддаваться топкой, как трясина, хандре… Помню, как я уезжал из дома в первый год студенческой жизни: в пути меня подобрал Варис, который вез в Цирули пустые бидоны, я взобрался наверх, в повозку, бидоны гудели, как большие колокола, дул совсем летний южный ветер — и вдруг мне захотелось петь. У меня нет ни голоса, ни музыкального слуха, и я всегда чувствую себя неловко, когда другие затягивают песню, но в тот день я пел. Ветер срывал с губ слова и неловкие шаткие звуки; сам я их не слышал — только трезвон бидонов да свист ветра…