— Я тут много чего понаписала… как школьница на письменном по литературе… Но уж лучше скажу не по бумажке, а от чистого сердца! Друзья мои! И я ведь сколько-то лет назад с тем же трепетом, что и вы, входила под своды институтского корпуса и в том же предвкушении радости сидела в этом вот зале, начиная новую жизнь, студенческую, и хрусталики этих вот люстр, — руки ее взлетели к разлапистым светильникам, — дрожали от смеха однокурсников… Как и вы, вошла я впервые в аудиторию и поклонилась кафедре, светочу знаний. Я помню, во что одета была подруга моя Оля, которая сейчас народный судья и вершит справедливость от имени государства и всех нас. Но кого бы я ни вспоминала, какие бы годы ни пролетали, а остается вечное — не просто поглощение знаний, не даже усвоение их, а чувство жертвенности, желание посвятить жизнь самому трудному и честному, то есть построению коммунизма под водительством партии и лично товарища Сталина, славное семидесятилетие которого мы и весь советский народ будем отмечать в этом году…
Концовка речи была впечатляющей: взмах рук, охватывающих все мироздание, существующее только благодаря неусыпным заботам партии, и совсем земное, бытовым тоном изложенное: «Давайте, друзья мои, хорошо потрудимся на картошке!..» Смыкание наивысочайшего с наинижайшим вызвало и смех, и аплодисменты, не перешедшие в овации потому лишь, что они полагались только вождям и только на мероприятиях всесоюзного масштаба, о чем, разумеется, знали недавние абитуриенты, после короткого уведомления ректора покидавшие зал: антракт перед концертом пятнадцать минут, можно потолкаться в очереди за пивом и лимонадом. А Гастев — блаженствовал, как на теплой и мокрой лавочке фронтовой баньки, издеваясь и вдохновляясь. Завтра областная газета речь Мишиной назовет «искренной, взволнованной, от чистого сердца и пламенной души», не подозревая, конечно, что отнюдь не экспромтом была она, а тщательно разработанным сценарием. Людмила, редкая гостья в квартире его, нагрянула вечером, около половины десятого, уже разогретая каким-то дурацким мероприятием, и приятно обрадованный Гастев подбросил ей идею как бы стихийно родившегося выступления, уверив, что обкомовские и горкомовские начальники покочевряжатся немного и смирятся, более того — намекнут, что и впредь следует изредка поступать именно так. Самое умилительное в том, что окончательный вариант второй секретарь горкома ВЛКСМ репетировала, восседая на Гастеве, заслоняя шпаргалкой восхищавшие его прелести и по наивности не ведая о кощунственности позы, при которой проводилась эта консультация. (…31 августа ворвалась она к тебе, была в официальном темно-синем платье; в тот вечер был сильный дождь, но приехала она в машине, потому что была сухой и без зонтика, — да, в тот вечер, когда и Синицын отправился на «дело»…) И не ломалась в тот вечер, что не очень-то удивляло. Мишина всегда возбуждалась общинно-родовыми обрядами на современный лад, а сегодня концерт откроется мелодекламацией хора, будет славиться вождь и клеймиться империализм, мероприятие это смахивает на сборище у костра: поросшие густой шерстью мужчины подносят к огню вымазанные смолою дубины, танцуют и вопят, устрашая ненавистное племя чужаков, рыжую, подлую, низкорослую орду, недавно появившуюся на том берегу реки, богатой рыбою. (Еще одно сравнение пришло: уж очень речи с трибуны и хор с плясками напоминают фальшивый китель Синицына…)