Я вижу не видя, как она скатывается колобком, уступая место у телефона слепой хозяйке, и хозяйку вижу не видя, когда та угловатым жестом, да она вся будто и состоит из них, из этих жестов, движений, переменчивой мимики, — ни покоя, ни возраста, ни плоти — прикладывает трубку к лицу со светящимся ореолом волос.
— Знаешь, — говорит она, — Лукреция — это моя последняя собака.
Лукреция. Зюка. Вока. Пашетта. Евдокия. Маруся. Вера. Алефтина. Настя. Катерина… и прочие непрочие. Кому повем печаль мою?
По осени мы с мамой болеем: сначала гриппом, потом сердцем — болеем, стареем, отекаем. На тоже отекших ногах приходит Вера, приносит хлеб и яйца, маме цветы — в современной конторе, где она что-то разогревает съедобное, у молодого начальника день рождения, цветов так много, что секретарша вываливает Вере в сумку прежние гвоздики, их Вера и приносит маме, а мне яблоки, которые она покупает у белорусов рядом с метро. Яблоки сморщенные, как печеные, но пахнут блаженной свежестью сада.
Осенью, все равно, выздоравливаешь или нет, но хочется плакать, а тут еще она с ликом малоросского ангелочка, с крутою бровкой над голубыми — поволокою — глазами, с полуоткрытым, когда задумается, ртом, обведенным дешевой фиолетовой помадой. Она целует меня, и уже после ее ухода я с трудом и кремом стираю этот химический отечественный штамп. Но пока она еще здесь.
— Пол на кухне тебе помою, чай попьем, потом к Марусе поеду. У меня сегодня день свободный. Мои дураки, — это она о сыновьях-погодках, — товарища к себе пригласили. Тот квартиру за доллары продал и теперь гуляет. А моим что надо? Выпить им надо! Они хотят, чтобы этот с долларами у них жил и водку носил. Он ведь пока в подвале ночует. Я вот вчера борщ варила, а сегодня его уже и не будет. Они мужики. А разве на ихнюю инвалидную пенсию проживешь? Они по пьянству инвалиды, им моя пенсия нужна, военная, мы ведь с Катей дирижабль водили. И зарплата моя нужна. А еще ругаются, стыд какой, смеются: ты, мать, к себе в свое государство убиралась бы, на Украйну.
— У тебя зато внуки хорошие.
— Внуки да! Ласковые. Любят меня. И правнутька холосенькая. Я приду — она ко мне: бабуська писсла. А эти мои как зверюги, когда напьются.
— Вера, а муж твой, — и вспоминаю уши, оттопыренные по-сиротски, и стриженый армейский затылок, а потом через годы Верины слезы, бусинками — на белую кофточку, — он тоже пил?
— Пил, а злым не был. Один раз ударил. Потом прощения просил. Он ведь больной был, от детства. А уж как пить стал, так все. Если бы в милицию не пошел, так, может, и жил. В милиции все пили. Кто здоровый, тому ничего, а мой рынок проверял, ну, ему и подносили. У тебя духи какие-нибудь есть? Подуши, а то в гости иду.