Стол по нынешним временам обильный. Консервы, сало, колбаса.
— Вот только водки нет, — дернул щекой Копытин, — так что, Алеша, пить «шартрез» будем. Помнишь, как мы его на пасху у Олечки Васильевой пили?
— Когда это было-то, Витя, в другой жизни. А помнить помню все, будто вчера.
— У меня, господа, — вмешался в разговор Лапшин, — на напитки тоже память крепкая. Где чего хорошего выпил, помню.
Он, ловко орудуя ножом, потрошил коробки с сардинами.
Копытин посмотрел на него, быстро, словно случайно, и Лапшин замолчал...
— Ты бы пошел, Трифон, отдохнул в другой комнате, музыку послушал, — сказал Копытин.
Лапшин встал, налил в стакан до краев тягучего «шартреза», прихватил сала и вышел.
— Это твой вестовой? — посмотрел ему вслед Климов.
— Вроде того. Да что о нем-то говорить...
За стеной запела Ильза Кремер. Лапшин завел граммофон.
— Ты зачем приехал в Москву? — спросил Климов. — Я очень удивился, получив твое письмо.
— Соскучился, Алеша, соскучился.
— А если серьезно?
— Теперь ты мне ответь, что делаешь ты, поручик Климов, в Москве?
— Во-первых, штабс-капитан. Во-вторых, через два дня начинаю работать инструктором стрелковых курсов.
— Браво! — Копытин поднял рюмку. — Браво. Герой германской войны. Золотое оружие за прорыв в Галиции — и учить большевиков стрелять.
— Я дал слово. В декабре семнадцатого. Когда Александровское училище сложило оружие.
— Кому?!
— Я дал честное слово, что я никогда не буду выступать против народа.
— Ты дал честное слово! — Копытин вскочил, лицо его свело тиком. — Честное слово, когда твои друзья шли в «ледяной поход»[7]...
— Вот об этом, Виктор, не надо. Я знаю из ваших первопоходников не только тебя...
— Хорошо! Забудем. Черт с ним, с золотым оружием, с погонами.
Копытин достал из кармана золотой портсигар. Вспыхнула в электрическом свете бриллиантовая монограмма.
— Ты стал богат, Виктор, — прищурился Климов, — золотые часы, портсигар, перстень...
— А на тебе все тот же китель, — резко отпарировал Копытин, — все твое имущество шинель да сапоги. А я хочу тебя сделать богатым.
В Сокольники ночь приходила раньше. И если на улицах города темноту разгонял тусклый свет одиноких фонарей, то на лес она опускалась плотно и вязко.
Дачи, затерявшиеся в сугробах и деревьях, были одиноки и пусты. Ни огонька, ни человеческих следов на мягком снегу.
Темнота. Безлюдье. Поземка.
Поэтому свет автомобильных фар был особенно ярок. Два легковых автомобиля пробирались сквозь сугробы. Свернув с широкой просеки в узкий переулок, они остановились у двухэтажной дачи. Дважды рявкнул автомобильный клаксон.