Они плакали вместе, а он чувствовал непереносимую растерянность, с какой он расцеплял на шее руки мальчика, принявшего его за отца и не отпускавшего его. И во сне с попыткой избавления от душившего его бессилия он наконец вырвался из бредового видения — и, лежа на спине, сознательно сделал несколько вдохов и выдохов, успокаивая сердцебиение. «Да это же ко мне на Арбате подбежал тогда мальчик, — вдруг вспомнил он, — мальчик потерял родителей где-то у Белого дома, плакал и просил взять с собой»…
3 и 4 октября того кровавого года он был возле Белого дома, где запах предательства, смешанный с безумием, пронизывал тускло-серый воздух тех осенних дней, а он лежал в неглубокой сырой канаве, оглушенный пульсирующим дудуканьем пулеметов, прижатый к земле трассами, с взвизгом проносящимися над головой. Когда немного смещалось в сторону это смертельно-торжествующее мелькание раскаленных пунктиров, он выглядывал из канавы, еще не веря, что впереди, освещенные прожекторами БТРов, в разных позах лежат тела убитых. В черных лужах крови он успел заметить чью-то кожаную кепку, разорванный коричневый полуботинок; возле тела женщины с задранным на спину плащом краснел на асфальте скомканный, пропитанный кровью носовой платок (наверное, до последней минуты платком зажимала рану), поодаль меж двух лежащих ничком убитых валялся «дипломат», расколотая телевизионная камера, а слева кто-то полз на коленях, воя, кашляя, зажимая лицо руками, из-под которых розовыми ошметками что-то отваливалось.
Здесь не было той страшной толпы парней и вертлявых накрашенных девиц, что теснились на мосту против Белого дома, не было тех сладострастно опьяненных горящих глаз откормленных молодых парней, при каждом танковом выстреле по окнам Белого дома в упоении орущих с аплодисментами и смехом: «Бис! Дави! Смерть коммунякам!»
Белый дом горел внутри, дым, взвиваясь, выбрасывался из окон (никто еще не знал, что кумулятивные снаряды, уничтожая людей, разбрызгивали их мозг по стенам), дым расползался снаружи, крестообразно покрывая белую высоту здания траурной копотью. Было похоже, что горел крест, и внезапно послышался женский рыдающий голос в толпе: «Голгофа! Вот оно — Распятие, Господи!» Два вертолета рокотали моторами, привязанно крутились над Белым домом, но огонь не открывали, и Андрей с надеждой следил за ними: «Неужели и они не защитят?»
Подросток лет четырнадцати с осчастливленными глазами подбежал к нему, увидев на его шее фотоаппарат, потянул за рукав, закричал, что там, на стадионе «расстреливают из автоматов коммуняк», и Андрей побежал за ним, но вход на стадион, откуда доносились всплески очередей, заграждала группа омоновцев, рослых плечистых парней. Один из них отхлебнул из горлышка бутылки, передал ее другому и, озлобляя белые глаза, прыжками кинулся навстречу, размашистыми ударами дубинки свалил на землю Андрея, и он с болью в затылке успел увидеть спины каких-то людей, под зачастивший треск автоматов сползающих на землю по стене стадиона. Кто-то сорвал с его груди фотоаппарат, оглушил разбухший крик: «Мотай, блямба, с сопляком! Быс-стро отсюда, хрен всмятку! А то из твоей черепушки сито сделаю. Или в стадион на шашлык брошу!»