Сумма одиночества (Буйда) - страница 12

Но любовь процесс, и длительный, это ведь только Хемингуэй каждый свой трах называл «любовью» (нет ничего пошлее выражения «заниматься любовью»). Значит, за несколькочасовые физупражнения — смерть? Да ни за что! Конечно, эгоизм юности, свято верующей в свое бессмертие. Смерть? Мне — умереть? Этого не может быть, потому что этого не может быть ни за что. Ведь дело даже не в том, что я не увижу больше какого-нибудь глупого солнца или еще более глупого неба, моих родных, близких — или чего там еще напридумывали люди? — нет! Меня не будет, а все остальное — будет? Нет, да нет же! Не будет натертой ботинком пятки? Не будет сохранившихся только в моей памяти ночей над Стивенсоном?

Влажного холода первого поцелуя? Дрожи при звуках первой строки лермонтовского «Бородина»? Моей, понимаете? Моя смерть — это все-смерть, коллапс истории, коллапс Вселенной, которые существуют, пока существую я. Детский идеализм, конечно же, — ну и к черту! Ведь проще простого с устало-умудренным видом болтать про метаморфозы, про «все уходит», про «вечную жизнь в потомстве» — мне-то что до этого, если меня — не будет? Не хочу в потомстве, хочу сейчас, хочу — всегда. Наверное, такие-то чувствования и толкают людей к религии, музыке и поэзии, а не к лопуху на земляном холмике, и пусть лопух правда, что ж, тем хуже для правды. Незрелость, конечно. Понятно мне было умом — и тогда, что через тридцать лет, когда укатают этого самого сивку те самые горки, все будет иначе, но тридцать лет еще прожить надо. И что: отдать — за ночь? Какова царица! Настасья Филипповна, Грушенька, паучиха, ей-ей. Дрожь прохватывает.

Рекла — и ужас всех объемлет,
И страстью вздрогнули сердца…

Ужас и страсть. Желание и отвращение. Или это тот ужас, что охватывает верующих при явлении божества? Священный ужас. Ведь речь-то — о жертве на алтарь богов, о высоком служении. Жертвоприношение как попытка достигнуть непостижимо высокой, божественной гармонии, вмещающей слезы и радость, примиряющей палача и жертву, беспредельную и мерзкую жестокость и беспредельное благоволение. Что-то в духе развесело-торжественной Gaudeamus igitur с ее шоково-патетическим nos habebit gumus (нас поглотит прах).

Ну да что ж, трое смельчаков уже выступили из ошеломленной толпы.

Свершилось: куплены три ночи,
И ложе смерти их зовет.

Близость смерти и любви продемонстрирована предельно ясно и даже сухо, как в каком-нибудь газетном отчете. Достоевский говорил, что философия есть высший градус поэзии. Пушкин утверждает двумя строками: поэзия и философия суть одно целое.