Welcome to Трансильвания (Юденич) - страница 193

— Отчего же? Может. И часто — любит. Знаешь, очень давно, так давно, что сейчас и поверить трудно, был я ребенком. Маленьким мальчиком, еще не ведавшим чужеземного плена. В ту пору был у меня пес. Верный пес, который любил меня — можешь не сомневаться, — как любил! Ни на шаг не отходил, спал у порога моей спальни и никого не подпускал к двери, пока я не проснусь и не кликну сам. Я рос резвым, своенравным ребенком, и случалось, если пес делал что-то не по мне, наказывал его. Бил. Развлекался тем, что зажимал животине пасть и нос, ждал, пока несчастный не начнет задыхаться и в предсмертном ужасе бить лапами. И — что было самым страшным для него — говорил, что не нужна мне больше такая собака, отдам ее, дескать, пастухам, может, там принесет пользу. Смешно это. Смешно и странно, но я и теперь помню, как страдало несчастное животное от таких слов. Понурив голову, становился он похожим на овцу и медленно шел со двора. Так шел, будто на верную смерть. Однако я взрослел, и детская жестокость постепенно отступала… Ты усмехаешься, православный?

— Тебе показалось. Я не так смел.

— Это понятно. Но мне не кажется — ты усмехнулся в душе и подумал: ну да, отступила его детская жестокость, а на ее место пришла другая, куда более страшная… Не так ли?

— Не так, но близко. Была, наверное, похожая мысль, но — клянусь Иисусом — я не успел ее заметить. Только потом, когда ты уже начал говорить… Да. Что-то такое: «Твоя жесткость ушла? Так что же осталось?»

— И снова ты радуешь меня, православный, потому что говоришь правду. Что до мыслей твоих, то они становятся мне известны, едва родившись. Ты подумаешь о чем-то через несколько мгновений — а я буду точно знать, о чем именно ты станешь думать. Так угодно провидению. Вернемся, однако, к истории моего пса. Впрочем, о жестокости того, кто сейчас перед тобой, поговорим тоже. Но позже. Пока — повторюсь: не смей сомневаться в том, что говорю я. Ибо теперь, испытав все, что предписано было испытать мне, я заслужил право говорить правду. Не лгать, не изворачиваться, не хитрить ни перед кем. Великое право.

— Прости, рыцарь, но я всегда полагал, что это обязанность каждого, кто принял в сердце Христа.

— Рыцарь? Ты все еще боишься произнести вслух мое имя? Впрочем, рыцарь — звучит не так уж плохо. Будь по-твоему. Я разрешаю тебе, смертный, так обращаться ко мне так. Вопрос же твой глуп, а скорее — наивен. Это правда, что посвятившие себя служению Иисусу и просто верующие в него не должны лгать, ибо ложь, согласно его учению, — грех. Но скажи-ка мне, православный, многие из вас могут сказать о себе: безгрешны. Пусть только в этом, одном из грехов. Никто. Ибо в жизни своей каждый хоть раз, хоть во спасение, хоть во благо ближнего или во имя служения Богу, или случайно, не ведая того, — но солгал. Потому говорю тебе: ложь — самый неистребимый из всех людских пороков. Возможность противостоять ему есть право, привилегия, которую надо еще заслужить. Я заслужил. Итак, детская жестокость постепенно покинула мою душу, к тому же впереди было неминуемое расставание с родительским домом, с родной землей, со всем тем, что было близко и дорого мне, а значит — с моим верным псом тоже. Впереди был плен, меня, десятилетнего ребенка, оставляли заложником у султанского трона. Таков был тогдашний порядок. Чтобы местные властители — и мой отец в их числе, — укрытые от султанского ока в своих лесах, не взбунтовались, их малолетних сыновей приглашали «погостить» при дворе Мехмеда. За это наша маленькая Валахия считалась «мумтаз эйялети» — привилегированной провинцией империи, а не завоеванной землей. «Пашалык» — по-турецки. Словом, впереди была долгая разлука, и, наверное, в преддверии ее сердце мое стало мягким и жалостливым, как никогда. В это время мой верный пес, разыгравшись, погрыз новые сапоги. И я… я, православный, дрогнул душой, пожалел бедную скотину — кто станет заботиться о ней после моего отъезда? Я никак не наказал его, хотя умное животное понимало, что заслуживает кары, и, едва завидев меня, забилось в дальний угол двора. Знаешь ли ты, что произошло потом? Минул день, а быть может — два. Никак не более. И, провожая меня с братом в дальний путь, отец устроил в нашем старом доме обильное застолье. Невеселым был тот пир, но не о том речь. Пес мой, скуливший всю ночь в предчувствии скорой разлуки, утром отказался от пищи, но при виде обильного угощения, ждущего гостей во дворе, не сдержался и стащил со стола кусок жареной ягнятины. Женщины подняли визг. Я погнался за негодником, догнал его и выхватил кусок мяса из пасти. Десятки раз проделывал я подобное, развлекаясь тем, что отнимал у него еду и, дразня, протягивал снова, и вновь отнимал, хотя бедняга буквально захлебывался слюной. Десятки раз. А может — сотни. И всегда он терпел, даже не рычал и ни разу не оскалил клыков. Всегда. Но не в этот раз. Злобно ощерившись, сукин сын вцепился мне в руку. Да так, что потребовалась помощь слуг, чтобы освободиться от клыков. Понял ты, смертный, к чему так долго рассказывал я тебе глупую историю? Что в ней такого, чтобы помнить столько лет паршивого пса?