Под вечер голоса смолкли на несколько часов, с тем чтобы взметнуться к неистово-звездному небу перед самой полночью. Сиротливым и растерзанным воплем отпевала мертвый аул собачья стая.
Скопище душ, призрачно и растерянно мечущихся над аулом, вспугнуто прянуло прочь, разом обнажив пространство над саклями. В него ворвалась и хлынула мертвящая бездна космоса, хлынула, жадно обволокла пахучие стены жилищ, каменные чурты могильников, раздавленную куклу на снегу, маленький комочек жизни, все еще обессиленно шевелившийся в офицерской шинели.
Души пращуров, что копились веками над аулом, принимали на себя черное давление бездны. Этот призрачный слой, подпитываясь памятью живущих, простирал в ответ над аулом свое покровительство и сторожевое бдение. Он скреплял стены жилых башен, отгонял от домов и с улиц диких зверей и змей, отводил лавины и сель, глушил хищное нашествие сорняков и крапивы, гнал прочь мор, тучи ворон и взбесившихся шакалов — все, что слала на жилье сатанинская бездна, враждебная человеку.
И теперь вся нечисть, встрепенувшись в темных своих гнездищах, стала готовиться к весеннему нашествию: буйно заплетать крапивой и лопухом дворы, шарить крысиными стаями в закромах и сапетках, раздирать стены стволами лозин, пачкать вороньим пометом стекла, затыкать трубы гнездами.
Беззащитен и обречен был аул, как и тысячи деревень в России. Прикоснись к ним сострадающей душой, соотечественник, помяни их муки в угасании.
Все так же шипел и плющился струями о камни ливень. Вода текла по лицу Апти, заливая глаза. Он со стоном повернулся, встал на четвереньки. Долго тряс головой, приходя в себя. Вспышкой опалило память: аул… снег… машины… вой… Куда всех увезли, зачем? Что это было?
В левой стороне груди надсадно ворочалось, ныло вместо сердца что-то чужое, инородное. Ознобом било тело.
Опираясь на стену, он поднялся, вышел из проулка на улицу: та самая, мощеная булыжником. Но арбы на ней уже не было. И давно уплыл белый жеребец с Иваном-царевичем. Может, ничего и не было?
— Хумма дац хилла![23] — неистово отрекся он от аульского кошмара, повторил это несколько раз как заклинание.
Пошел вдоль улицы. Все так же ревело море, рушило водяные горы на берег. Вода захлестывала мир, влага текла по лицу. Она пропитала, казалось, мозг, просачивалась к самому сердцу.
— Хумма дац хилла! — заклинал Апти еще и еще раз.
Впереди под фонарным столбом что-то тускло блеснуло. Апти нагнулся, задрожал: лежала подкова-громадина, размером с суповую миску, — та самая, от белого жеребца.
Он поднял ее, перевернул, обтер мокрым рукавом бешмета. Из блесткою железа выпукло выпирали четыре маленьких лица. Апти вгляделся, узнал. В мокрую сизую даль смотрел Иван-царевич с усами. За ним — Федор Дубов. В затылок к нему пристроилось лицо однорукого Абу Ушахова. Портретную троицу замыкал он сам, Апти, — в каракулевой папахе, отрастивший короткую бородку.