Новый мир, 2010 № 11 (Журнал «Новый мир») - страница 35

Летопись его учебной жизни однообразно симметрична. Учению товарищей соответствует созерцательность. Зубрёжке — некоторая лень, усидчивости — ветреность.

Матрикулы и прочие бумаги состоят из унылого перечисления неявок и неудовлетворительных оценок. “1845 — на полугодичный экзамен по истории общей литературы не явился… Арабский — два… Не допущен к переводу на второй курс восточного разряда философского факультета… Январь 1846 — карцер за прогулы лекций (уже на юридическом факультете)”.

При этом откуда-то взялось стремление быть Диогеном — Толстой сшил себе длинный парусиновый халат, полы которого пристёгивались пуговицами внутрь. Халат служил также постелью и одеялом. Время сохранило описание этого халата как диковинного существа. А многие другие детали смыло, унесло куда-то волжской водой за границы Казанского ханства.

И наконец, 12 апреля 1847 года, было подано прошение об увольнении — “по расстроенному здоровью и семейным обстоятельствам”.

Сам Толстой, в своей заметке для Бирюкова, писал, что “причин для моего выхода из университета было две: брат кончил курс и уезжал, 2) как это ни странно сказать — работа с „Наказом” и „Esprit de lois” Montesquieu (она и теперь есть у меня) открыла область умственного самостоятельного труда, а университет со своими требованиями не только не содействовал такой работе, но и мешал ей”.

Совершенно непонятно, что было бы, если б Толстой прогнул себя под криволинейный мир казанской цивилизации, что было бы, если б он с блеском закончил университет — безусловно, один из лучших в мире. Он был бы другим, это бесспорно. Может быть, он встретился бы с исламом в качестве посланника, а не артиллериста. Но тогда другие люди собирали бы разложенную в ряды функцию писателя. По-другому легли б слова и строчки.

А в Казани у человека меняется почерк — даже я там стал писать какой-то вязью. У букв появились длинные и изогнутые хвосты и началия.

 

Я жил внутри этого сказочного города в странной квартире с кривыми трубами и взрывоопасной газовой колонкой. Давление воды

в трубах внезапно падало, и из крана начинал рваться пар — тогда нужно было бежать на кухню, шлёпая голыми пятками, и гасить пламя. Из колонки сыпалась сажа и густыми хлопьями покрывала пол.

Стекло на кухне было выбито, но батареи жарили немилосердно.

Я обливался потом, просыпаясь под завывание ветра, разглядывая снег, выпавший на карниз. Внезапно отопление отключали — обычно это бывало под утро, — и комнату заносило снежной крупой.

Как-то я пошёл в казанский музей смотреть в запасниках местного художника Николая Фешина, что давным-давно уехал в Америку. Я смотрел на Дюрера и Брейгеля, а сам думал о лицах казанских женщин — поражала меня какая-то дуга от глаз к носу, вытянутость этих лиц. Мой приятель говорил, что это свойство макияжа, но какой макияж, думал я, может изменить форму черепа? От вида одной такой женщины у меня мгновенно проступил пот между лопатками — я понял тех русских, что готовы были забыть веру и землю, что дурочкой лезли в сёдла и оставляли свой кров — вслед за этими вытянутыми глазами.