На прощанье он все-таки сказал “до свиданья”, и дежурная ответила “всего хорошего”. Он был уверен, что она не поднималась к нему ночью. То есть поднималась лишь в его воображении. А за лихорадочное воображение никто не отвечает.
Они дотащились до деревянной автобусной остановки на дороге; ожидающие, замолчав, осмотрели их с ног до головы — во взглядах женщин в цветных платках и пестрых платьях можно было прочесть... но он не стал читать, — и затем неторопливые разговоры возобновились.
— Дай и мне сигаретку, — попросила она и, сев на рюкзак, выпрямилась и с дерзким, надменным видом закурила.
Автобус, заглатывая пыль на остановках, довез их до устья реки, вытекающей из огромного, изогнутого бумерангом озера; здесь им пришлось ночевать в беседке переполненной турбазы, постелив спальники прямо на пол; было тепло, только мешали смех, разговоры, песни под гитару; а рано утром пришла парочка, увидев, что место занято, удалилась — но не настолько, чтобы не слышны были последовавшие через некоторое время вздохи и стоны и отрывистые порыкиванья.
Утром они умылись в реке — или это уже было озеро? — позавтракали и вышли на пристань. Здесь собирались туристы и местные, возвращающиеся в свои медвежьи углы с покупками и, конечно, всяческими новостями. Озеро, горы немного туманились. Но уже всходило над вершинами солнце, прорезая молочную мглистость лучами. У причала стоял речной, точнее, озерный трамвайчик, это была посудина с вымытыми палубами, иллюминаторами, скамейками. Через некоторое время стали продавать билеты и пускать на корабль.
Наконец все разместились на палубах и в салонах, матросы убрали трап, нутро железного трамвая сильнее загрохотало, и посудина отвалила.
Отвесные кедровые стены раздвигались, словно бы по чьему-то мановению. “Это изумруд, а не золотой алтын”, — заметил кто-то восторженно.
Со скал срывались ручьи и маленькие водопады.
Краски были мягкие, влажные, будто артель изографов только что смыла празелень и голубец в водах и небесах со своих кистей.
Они стояли на носу, и ему вдруг пришло в голову, что это напоминает вещь Каспара Давида Фридриха “На паруснике”. Он покосился на свою спутницу и побыстрее отвернулся, снова уставился на воды и горы, слегка покачивающиеся перед ним.
Каспар Давид Фридрих сновидец, ведь только во сне местность мира не безразлична, а отзывчива и исполнена значения. Это художник, рассеченный временем. Его пространство двойственно: пространство-чувствилище и пространство-вместилище. Отчего немца, в конце концов бросившего живопись, и назвали отцом трагического и даже катастрофического пейзажа. Хваля его дотошность и зоркость, современники писали, что, увидев нарисованную им милю песка да ворону на кусте, волки взвоют. И зрители, тихо, про себя. Причем зрители зрителей, почти все его персонажи созерцатели: монах на берегу моря, сестры, кельтские жрецы в экстазе, влюбленные, женщина у окна, супружеская пара, — и им еще дано что-то чувствовать в созерцаемом, а нам уже почти ничего. Между нами пролег вопль другого Фридриха, возвестивший о кончине того мира.