Новый мир, 2007 № 05 (Журнал «Новый мир») - страница 217

Старик был стар — или умен,

Он поговорки всех времен

Вплетал умело в дым махорки.

Или, наоборот, ему

Все время чудились в дыму

Пословицы и поговорки...

Его прекрасное смиренье

Похоже было на презренье

К тому, что мучило меня.

Он отвергал легко и грубо

Фантазии народолюба,

Не возмущаясь, не кляня…

За отточием в конце строфы скрывается не прерванная цитата, но путь к иному развитию стиха. В приведенных в конце тома “Библиотеки поэта” “Других редакциях и вариантах” читаем:

Он был народ. И глас его

Был, как известно, гласом Божьим.

Но этим вечером погожим

Не понимал я ничего.

Самойлов выбрал иное развитие стихотворения:

Старуха кружево плела.

И понял я, что мало стою,

Поскольку счастье ремесла

Не совместимо с суетою.

“Суетой”, по мысли Самойлова, является прежде всего пресловутое разделение на “интеллигенцию” и “народ”, а также умствование в рифму по этому поводу, унаследованное от поэтов-разночинцев и закрепленное в словах знаменитой революционной песни: “Вышли мы все из народа”. Для Самойлова, иронизирующего над собственными “фантазиями народолюба”, поэт становится столь же равноправной частью народа, сколь и человечества: “<…> если ты принадлежишь ему и не сбит с толку предубеждением, тщеславием или идеей субординации”.

(Заметка на полях: приведенные в конце тома “Библиотеки поэта” редакции и варианты не только приоткрывают доступ на суверенную поэтическую кухню, но и дают нешуточное представление о взыскательности нашего автора. Навскидку могу перечислить десятки стихотворцев, которые были бы счастливы написать строфы, Самойловым в итоге отвергнутые. Безмерно жаль, что в томе поэм редакции и варианты отсутствуют.)

Позиция “лежащего на диване”, чуждого современности чудаковатого поэта-анахорета — и одновременно беззаботного гуляки-острослова — довольно прочно закрепившаяся за Самойловым, не лишена некоей кокетливости, даже карикатурности. Надо сказать, что сам поэт немало способствовал укреплению этого мифа: и собственным пярнуским отшельничеством, и замечательными, полноправно соперничающими с глазковскими юмористическими шедеврами. Следует отдавать себе отчет, что избранная маска — помимо позы юродивого, исторически спасительной при любой форме тиранства, — выполняла, подобно “старому пиджаку” Окуджавы, не только камуфляжную, но и вполне конкретную литературную задачу. Это было своеобразное противоядие от чрезмерной пафосности, унаследованной современной Самойлову советской поэзией у своих предшественников — символистов и футуристов. При этом сам поэт, достаточно толерантный по отношению к современникам, похоже, в какой-то момент стал тяготиться избранной ролью. И одновременно невозможностью от нее отказаться: