— Молода я была, глупа была, на людей тебя бросила, — говорила женщина. — За тобой теперь пришла.
Уля прижалась к мягкой теплой груди женщины и задремала.
— Я матерью тебе прихожусь, — сказала женщина и опять поцеловала Улю в ее полузакрытые глаза.
Поцелуй матери исцелил Улины глаза, и с того дня она стала видеть белый свет, озаренный солнцем, так же обыкновенно, как все другие люди. Она смирно глядела перед собой серыми ясными глазами и никого не боялась. Она видела правильно — прекрасное и доброе, что есть на земле, ей теперь не казалось страшным и безобразным, а злое и жестокое — прекрасным, как было без родной матери.
Однако в глубине Улиных глаз с этого времени ничего не стало видно: тайный образ правды в них исчез. Уля не почувствовала горя, что правда более не светится в ее глазах, а ее родная мать тоже не опечалилась, узнав об этом.
— Людям не нужно видеть правду, — сказала мать, — они сами ее знают, а кто не знает, тот и увидит, так не поверит.
В то время моя старая бабушка умерла и больше ничего не могла рассказать мне об Уле. Но спустя много времени я сам увидел однажды Улю. Она стала красивой девушкой, столь красивой, что была лучше, чем нужно людям: и поэтому люди любовались ею, но сердце их оставалось равнодушным к ней.
Отец маленького мальчика Алтеркэ был сапожником в местечке Загуменном что лежит по дороге в Тарнополь. Отца Алтеркэ звали Моисеем Цвирко, но вывески, что его так зовут и чтобы живущие в Загуменном люди несли к сапожнику обувь на починку, у отца не было. Он жил безмолвно в хате у мельничного приказчика Антона Стефановича Годыцкого. Однако Моисей Цвирко не мог по своим средствам снимать целую большую хату, он снимал только половину кухни — около устья печки; здесь стоял его низкий сапожный верстак — под окном, обращенным на пустой двор хозяина, где находился лишь маленький баз, в котором жила одна свинья и гнездились две курицы, а далее был плетень и небо, покрывающее и двор и дальнее скучное суглинистое поле. Тут за верстаком жил, трудился и думал сапожник Цвирко, а горницу и почти всю кухню занимали хозяева, муж и жена.
Хозяева не имели детей — наверное, от скупости, как думал Моисей Цвирко, или ради сбережения чистоты в горнице и ради своего покоя. Дитя было лишь у жильца-сапожника, пятилетний мальчик Алтеркэ, но хозяева загодя сказали отцу Алтеркэ, чтобы его сын не смел никогда ни шуметь, ни ходить по двору без нужды и чтобы ребенок жил незаметно, как живет одна верба на ихнем дворе, а то хозяева прогонят сапожника с квартиры. Моисей не мог спорить с хозяевами хаты.