Восьмерка (Прилепин) - страница 57

Я вяло отмахивался.

— Да пройдет, — говорил отец, удивленный, что его беспокоят по ерунде.

— У тебя такое было? — пытала его мать.

— Нет, никогда не было.

— А почему ты решил, что пройдет?

— Всю жизнь, что ли, будет, — отвечал он таким тоном, что я понимал: даже если целую жизнь будет именно так или еще хуже, это все равно не опечалит его.

Матери постоянно забредали в голову разные идеи, как погубить рябину внутри меня. Эти ее вечные пахучие мази, ромашка, алоэ, резеда — я принял внутрь такое количество трав, что меня можно попробовать подоить; а еще разноцветные витамины, марлевые повязки, компрессы и направленные мне в лицо лампы с оранжевым светом, попав под который слепли осы, теряли голос неистребимые помойные мухи, загорались в воздухе комары.

После каждого такого светового преставления, я чувствовал, что кожа на моем лице дубеет, становясь красной и хрусткой, как ссохшаяся глина. Если я хотел улыбнуться, мне сразу казалось, что вот-вот мои щеки лопнут и лоб кусками посыплется вниз.

Рябина отступала на день, на два, на три — но едва сползала с моего лица эта ветхозаветная, ожоговая краснота — как сразу, вослед за ней, начинали пробиваться ягоды, в рядок на лбу, по одной на каждой щеке, и еще три, компанией, на подбородке.

Однажды мать решила отправить меня с отцом в баню.

— Попарь его, — просила она отца.

— Ну, естественно, — отвечал он. Зачем же мы еще шли в баню.

— Как следует попарь, — напутствовала мать.

Мать решила, что рябину можно выпарить, выжечь на корню, захлестать веником.

Баня была общественной.

В предбаннике я старался особо не крутиться и не выказывать себя во всей красе — быстро снял с себя свое тряпье и юркнул в тепло и пар вослед за отцом — в самой бане оказалось хотя бы не так светло из-за висевшего пара.

Отец — я замечал по всему его виду — ни секунды не помнил о том, как я выгляжу. То, что за ним туда-сюда ходит рахит в жабьей коже и с человеческими глазами, никак не волновало его.

Он сразу пошел в парилку, я шмыгнул туда же. Там вскрикивали, охали и матерились мужики. Спиной, естественно, я прислонился к стеночке. Спина у меня была чудовищная.

Отец выпарил свой веничек, трижды щедро поддал из почерневшего ковша и начал постегивать себя. Он парился на самом верхнем полке, в жуткой жаре, не рыча и не крича, только иногда морщась.

Никто с ним рядом не остался — мужики расползлись вниз, иные вышли из парилки.

— Попарить тебя? — предложил отец.

— Не, — сказал я.

Мне не хотелось, чтоб он смотрел на меня.

Нет так нет.

Он не то чтоб сразу же забыл о материнских напутствиях — ему просто и в голову не приходило относиться ко мне как к больному.