Том 8. Очерки переходного времени (Успенский) - страница 417

а в земледелии лежат типические черты нашего народа, его непоколебимое терпение, покорность судьбе, чистота его помыслов, не знающих, что такое выдумка. В однородности земледельческого труда, которым на русской земле живут миллионы, лежит и однородность народного миросозерцания, однородность народного типа, однородность народных желаний. Миллионы людей живут в совершенно одинаковых условиях труда; все они одинаково зависят от этого солнца, от этого дождя, от этого града и т. д.; все они понимают друг друга, понимают печали и радости, хотя не думают, чтобы все и во всем были «под одно». Над правильным дележом земли, над одинаковыми условиями труда есть счастье, сила, ум, талант, с которыми ничего не сделаешь «силой», которых не искоренишь, но которые проявляются на одном и том же деле, на земледелии, которые учат незнающего, дают пример, образчик лучшего. Возьмем пример: рядом живут два крестьянина; один богатеет с каждым годом, другой с каждым годом отстает от него, но этот отстающий знает, что сосед его богатеет потому, что сильней его, потому, что ловчей работает, что он встает до свету, что на его полосу пал дождь, когда не пал на другие… Но это неравенство для него понятно, не возбуждает ненависти, Не может возбуждать, — он знает, что, будь он силен так же, как сосед, и случись с ним то же, что с соседом, — и он бы стал богатеть. Это понятное неравенство. Тут все понятно, тут можно поучиться, перенять. В крайнем случае только можно вздохнуть от зависти, но поступить с таким богачом «своим средствием» не придет никому в голову, и тем паче не придет в голову избить этого богача за то, что он помог вдове. У нас, и у богача и у бедняка, — средства равны, труд одинаков, одним и тем же процессом мы достаем хлеб, но неодинаковы таланты, силы, дарования, счастье… Если же в деревне, с одной стороны, возникает мысль «о своем средствии» и если, с другой стороны, является потребность идти в переселение человеку, у которого «своей земли сто десятин», — то очевидно, что в народной среде произошло огромное расстройство, и притом именно в однородности труда, в однородности средств к существованию. Крестьянин, переселяющийся с насиженного места, бросающий родную сторону и идущий на чужбину в неведомую даль, есть родовитый аристократ пашни. Общинные порядки, межевые ямы и столбы — все это осталось так же, как и было на его родине, но стала пропадать та понятливость и безгрешность (даже и в жестокости) отношения соседских и домашних, в которых он вырос и помимо которых он ничего не понимает. Он прет за тридевять земель, чтобы начинать сызнова, с земли, чтобы советоваться только с нею, с солнцем и с небом, чтобы, только слушаясь их, иметь безгрешное право приказывать домашним то-то и то-то, взыскивать, требовать, хвалить и миловать. От керосиновой лампы он идет к лучине, от полусапожек, в которых стали щеголять снохи, к лаптям, от ситцевых платьев — к домотканному холсту, — словом, он желает реставрировать весь понятный и в мельчайших подробностях зависимый от безгрешного труда — земледелия — порядок. В этом порядке, основанном на труде, в котором «нет греха», он обретает и свое достоинство, и свое спокойствие духа, и свои права гнева, милости, доброты. Он не понимает, а если и понимает, то ненавидит этого соседа-шаромыжника, который понял дух века, стал скупать и перепродавать овес и благодаря грехом наживаемому богатству затмевает его, природного крестьянина, богатеющего только праведным путем, только по воле божией, дающей талант, силу, счастье… Нет возможности быть ему и добрым, отвести душу на добром деле, помогая вот этому газетчику… Шаромыги, как мы видели, довели газетчика до мысли о «своих средствиях», помутили понятную разницу между богатым крестьянином и бедным, сделали ее непонятною, неправильною, небожескою и научили злым мыслям. Не поможет он газетчику потому, что газетчик обижен, зол и норовит сделать гадость (немало ведь разжилось соседей на его счет). Не желая приставать к шаромыгам и невинно терпеть от разозленного бедняка, этот аристократ пашни снимается с места и идет за тридевять земель… Да и вообще идет на переселение не круглый бедняк, — надо иметь хоть какие-нибудь средства, чтобы пройти тысячу верст и начать жить сызнова… Нищий, перенесенный на воздушном шаре за тридевять земель, так и останется нищим, если ему не помочь… А ведь переселенцам не помогают ни орудиями, ни скотом, а они идут. Это значит, что стало худо, неловко жить чистому крестьянину-земледельцу, — неловко потому, что оказалось необходимым и возможным наживать деньги грехом, — не земледельческим только трудом, а разными иными способами, и, пользуясь своим крестьянским соседством и крестьянским положением, употреблять неправильно нажитые деньги на еще большее расстройство своих соседей. Словом, в настоящее время, в самой маленькой деревне, как и в таком громадном верзиле, как Лондон, становится возможным жить не своим, а чужим трудом. От этих непорядков обиженные ими хотят отделаться «своими средствиями»; а так как эти «средствия» могут в конце концов после дальних окольных путей привести к тому, что можно и должно сделать теперь, и притом просто, спокойно, без всяких новгородских приемов, — то воображаемый мною слушатель значительно воодушевил бы себя и укрепил свою энергию в народном деле, если бы сосредоточил свое беспристрастное внимание именно на огромности общественных непорядков деревни, вместо того, чтобы возлагать неосновательные надежды на межевые ямы и общинное землевладение: оно не нуждается в защите, пока выгодно. Оно не обороняет от непорядков, — до того не обороняет, что какие-нибудь живорезы нарочно «вкупаются» в общество деревни, чтобы свободнее опустошать его. Из этого уже видно, до какой степени запутаны современные деревенские отношения и как горько думать, что они ничем, кроме «своих средствий», распутаны не будут.