— Я не был свидетелем подобного возмущения с тех пор, как… с тех пор, как наша «Бенфика» продула ноль-три команде «Порту».
— Я вовсе не возмущаюсь, — отвечал он, высовывая руку за окно, чтобы охладить ее. — А если и возмущаюсь, то меньше вашего.
— Потому вы думаете, что я возмущаюсь?
— Вы злитесь на него. Думаете, что он убил свою дочь, но к алиби его не подкопаешься, и ситуация вызывает у вас негодование.
— Теперь вы читаете мои мысли, глядя на меня в профиль. Скоро вы станете считывать их с затылка.
— Знаете, что меня бесит? — сказал Карлуш. — Он строит из себя либерала. Но подумайте сами: ему почти семьдесят, лучшие его годы прошли при Салазаре, а вы не хуже меня знаете, что работу тогда могли иметь только идейно чистые.
— Что происходит, аженте Пинту? Последние двадцать лет я и думать не думал о революции, разве что помнил только о том, что двадцать пятое апреля — это праздник. А за те полдня, или даже меньше, что я провел с вами, мы уже три или четыре раза затрагивали тему революции. Не думаю, что обращение к событиям двадцатилетней давности продуктивно для нашего расследования.
— Все это был только треп. Он пытался выставить себя либералом. А я не верю ему. И это — одна из причин.
— Такие люди, как он, слишком умны, чтобы иметь твердые убеждения. Они переменчивы.
— Не думаю. По крайней мере, в таком возрасте меняться поздно. Моему отцу сорок восемь лет. Он не меняется. Потому и остался у разбитого корыта со своими помпами.
— Не относитесь к людям с предубеждением, аженте Пинту. Предубежденность будет застилать вам зрение. Вы же не считаете, что надо расстреливать всякого, чьи политические взгляды не соответствуют вашим, правда?
— Нет, — невинным тоном ответил Карлуш. — Это было бы несправедливо.
Суббота, 13 июня 199…
дом Акилину Оливейры, Кашкайш.
Нас проводили в гостиную, которая, судя по обстановке, относилась к женской половине дома: уютное освещение, затейливая керамика и никаких книжных полок. Картины на стенах вызывали недоумение (впрочем, эстетические взгляды полицейского инспектора из Лиссабона вряд ли кого-нибудь здесь интересовали). Я уселся на один из двух кожаных диванов бежевого цвета. Над камином висел портрет какого-то усохшего субъекта. Портрет почему-то рождал чувство тревоги, беспокойства.
На толстом стекле кофейного столика лежали журналы «Караш», «Каза», «Масима» и испанский «Ола!». Были в комнате и растения, и композиция из лилий в горшках. На полу лежал персидский ковер.
Доктор Оливейра ввел в комнату жену. Ростом она была, наверное, не выше дочери, но сантиметров десять ей прибавляла прическа — высокая, с пышно взбитыми светлыми волосами; строгое лицо слегка припухло после тяжелого сна, вызванного барбитуратами, и она попыталась это скрыть, густо намазав веки. Ее губы были подведены темным контурным карандашом. На ней были кремовая блузка, лифчик, подчеркивающий грудь, и короткая шелковая юбка того же цвета с позолоченным пояском.