В эмиграции Ходасевич не изменил своему максимализму, и нечего удивляться, что литературных врагов у него появлялось все больше год от года. Они говорили о его трудном характере, о высокомерии сноба, о менторстве, о консервативности, которая побуждает Ходасевича всех и каждого судить по пушкинским канонам, превратив их в прокрустово ложе, о душевной пустоте, сделавшей недоступными ему современные искания — философские и религиозные. Кое-что в таких суждениях было угадано почти верно, но в основном они оказывались беспочвенными. Причина конфликтов Ходасевича с литературой, о которой он писал, заключалась вовсе не в его личных пристрастиях.
Она заключалась в том, что призвание и обязанности писателя он понимал совсем иначе, чем его современники — почти все, за очень немногими исключениями. Ходасевича ужасало, что в литературе постоянно дает о себе знать порок, который он назвал «душевной невосприимчивостью». Все остальное лишь следствие: постоянно чувствующаяся у современных авторов неспособность к поискам высшей духовной правды, а поэтому и преобладающее у них настроение, которое он назвал скукой. Их страсть к имитации новейших литературных приемов, выдающей не только дух подражательности, но крайнюю скудость содержания. Их отказ считаться с тем, что поэзия должна быть больше чем исповедью, — «проекцией человеческого пути», то есть откровением, которое сродни религиозному. Пленивший их дух «интимизма», когда литература ограничивается стремлением достоверно передать «как раз все те слишком личные и случайные черты, которые связывают ее с действительностью». Или, всего хуже, яростный нигилизм по отношению к «заветам», моральная безответственность как оправдание дегенерации.
Объявив, что Ходасевичу ни до чего нет дела, кроме никому не нужных художественных красот, Гиппиус проявила редкое для нее невежество, поскольку все им написанное как раз говорит об обратном. Он был убежден, что литература самым прямым образом взаимодействует с реальностью, а значит, не просто ее воссоздает, но оказывает на нее непосредственное и глубокое воздействие. За два года до того, как между ними завязалась полемика, приведшая фактически к разрыву, жизнь дала подтверждение этой истины, остававшейся для Ходасевича бесспорной. Подтверждением стало дело Горгулова, которое потрясло русский Париж.
6 мая 1932 года на книжной выставке, где французские авторы продавали свои произведения, Петр Горгулов (а по литературе Петр Бред) двумя выстрелами в упор смертельно ранил президента Франции Поля Думера, который через несколько часов скончался в госпитале, не приходя в сознание. Горгулов был тут же схвачен охраной, отправлен в тюрьму, подвергнут экспертизе, которая признала его вменяемым, и после судебного процесса, ставшего мировой сенсацией, казнен на гильотине. Русская общественность, а особенно кубанские землячества, — Горгулов утверждал, что он к ним принадлежит, — выступила с заявлениями о непричастности, называя Горгулова преступником, темной личностью, анархистом, московским агентом, сумасшедшим. Кинулись выяснять, кто такой этот Горгулов, и оказалось, что действительно тут сплошные загадки, начиная с фамилии, которую он (по некоторым данным — сотрудник ростовского ГПУ в Гражданскую войну), возможно, присвоил, собственноручно расстреляв настоящих Горгуловых из станицы Лабинской, когда в нее нагрянули чекисты, искавшие тех, кто сочувствует добровольчеству.