— Понимаешь, — говорил он, — я хочу передать хрупкость, недолговечность… Тревожную неуверенность человека в себе… И в то же время некую зыбкую прочность...
Мне нравились его работы, нравилась эта зыбкая прочность, но я вредничала:
— И все-таки в них чего-то не хватает.
— Чего же? — обижался он.
— Да как тебе сказать… Может, воздуха? Точно, воздуха. Они, знаешь, душные какие-то.
— Душные? Сашка, не говори ерунды. У меня — плывущие предметы, и им нужна вода, а не воздух.
— Но чем же тогда дышать?
— Слушай, ты у меня сейчас получишь! Дышать ей, видите ли, нечем. Ну, держись!
Илья наскакивал на меня, начинал в шутку душить.
— Вот сейчас тебе действительно не хватит воздуха! — делая свирепое лицо, кричал он.
— Помогите, — захлебываясь от смеха, отбивалась я, — убивают!..
Однажды он пришел и сказал, что любит другую женщину.
Сказал буднично, между прочим.
Я ни о чем не спросила.
Собрала вещи.
Ушла.
Изъеденное дымом молчание — в спину.
* * *
Воскресенье — последний кубик, рушащий пирамиду недели. Все семь кубиков, каждый из которых так необходим в начале и так бесполезен в конце.
Два из них — вторник и четверг — дни, когда я просыпаюсь поздним утром в своей хрущевке на “Щелковской”, медленно пью крепкий кофе и еду в Измайловский парк. Нахожу какую-нибудь скамейку (лучше в глубине, не у самого входа) и сажусь читать. Неспешные завораживающие романы Газданова заполняли в это лето почти все мои московские выходные. Атмосфера его текстов удивительно совпадала с моей собственной; плавные длинные, магически движущиеся фразы, согретые интонационным абажуром, были похожи на тенистые изогнутые тропинки парка, и я уходила в зеленоватую зыбь смыслов, ощущений, звуков, и все это было так близко тому, что мучило меня: “Если у нас есть то свирепое и печальное мужество, которое заставляет человека жить с открытыми глазами, разве вы можете быть счастливы? <…> …если бы мы не знали о смерти, мы не знали бы и о счастье, так как, если бы мы не знали о смерти, мы не имели бы представления о ценности лучших наших чувств, мы бы не знали, что некоторые из них никогда не повторятся и что только теперь мы можем их понять во всей их полноте”.
Отец Михаил как-то сказал мне, что счастье — это особая благодать, и его надо заслужить. Но вообще человек должен быть печален.
— Но ведь уныние — грех, — заметила я.
— Уныние — да. Но не печаль. В унынии очень много эгоизма, поверхностного недовольства жизнью. Печаль же — нечто глубинное, благородное, произрастающее из мудрости, из жалости ко всем живущим.
Я не знаю, что я испытываю чаще — уныние или печаль, — но порой ожидание новизны от каждого дня превращается в тошнотворную вязкую тоску, в неизлечимую усталость от повторяемости всего на свете.