Святая грешница (Нуровская) - страница 14

— Есть же смалец, — напомнила я. — Почему ты не намажешь его на хлеб?

— Тебе не хватит.

— Оставь меня в покое, — резко проговорила я, прислушиваясь к шагам на лестнице: не идут ли за мной, а что еще хуже, за нами… Приближалось время, когда я должна была уходить на работу.

Неуверенно вошла в зал. Все было по-прежнему: дым, музыка, разговоры. Села за столик почти с таким же чувством, как в первый раз. При появлении шефа сердце готово было выскочить из груди: может, они уже здесь… Однако тот с липкой улыбкой шепнул, что меня уже ждут. В одно мгновение что-то со мной произошло, я как бы «выскочила из себя» и стала другой. Я превратилась в сгусток страха, все остальные эмоции и чувства отсутствовали. Это была не я, это была «она». И «она» шла к тому, кто ждал. Увидела его спину, а потом и лицо. Глаза были ласково-покорными, почти как у собаки.

Я уселась на диван и, положив ногу на ногу, сказала:

— Сегодня я выпью шампанского.

Он бросился к столику. Из ведерка со льдом выглядывало обернутое в серебро горлышко бутылки. Выстрелила пробка, и прозрачная жидкость наполнила бокалы на тоненьких ножках.

Взяв в руки бокал, я почувствовала, что в моей жизни начинается новый этап. Было интересно, что нашел во мне этот немец, чем я покорила его сердце. Хотя у таких, как он, не может быть сердца. Наверное, я так и не узнала это до конца. Может быть, на него действовала моя красота. Но красивых девушек в то время хватало, стоило пройти по нашей улице чуть дальше. Правда, я была очень молода. «Чувствуется еще роса на лепестках», — сказал мне один из клиентов. Он тоже был от меня в восторге. А один из гостей, интеллигент (в нашей халабуде это явление редкое), признался как-то: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью…».

Я испугалась этих слов и самого человека тоже. Не хотела идти с ним наверх, хоть он предлагал больше денег. Заупрямилась — и конец. Я могла себе позволить гораздо больше, чем мои товарки. А с той минуты, когда появился Смеющийся Отто, — уже все. Эсэсовец не смеялся больше в моем присутствии и стал хмурым. Его ревность ко мне проявлялась взрывами злости. Однажды хотел застрелить человека, который осмелился на меня взглянуть. Дошло до того, что меня стали бояться. Даже Вера как-то отдалилась. Когда я заходила к ним, они с женихом сразу замолкали, вели себя неестественно — не в силах была этого изменить и в конце концов перестала у них бывать. Жила в полной изоляции. Когда шла через гетто, обвешанная сумками с едой, все творившееся вокруг казалось декорацией: трупы, дети с выступающими ребрами. Мне даже не приходило в голову с кем-нибудь поделиться. В том мире, в который я пришла, этот жест выглядел бы ненужным. У меня было какое-то неясное предчувствие, что, стоит мне вытащить из сумки хоть один апельсин и подарить его ребенку, все исчезнет, а я окажусь на его месте. Единственной моей заботой было накормить папу. Я стала внимательна и добра к нему. Приносила икру, сардины. Заискивала перед ним, нежно расспрашивала обо всем. Он отвечал мне своим печальным голосом и ничего не брал, кроме хлеба. Я не сердилась на папу, понимая, что это такой же пустой жест, как одарить умирающего с голоду ребенка апельсином. Я только не имела права называть его, как в детстве, «папочка», «папулька». Это было нечестно. И хотя мы оба чувствовали эту фальшь, все же не могли себе в этом отказать. Мне кажется, я уже не помню, какой была до войны, за стеной гетто. Временами промелькнет та девочка с ленточками в косичках, проплывет где-то передо мной в пространстве, еще более призрачная, чем сегодняшняя. Зачем я пользовалась словами той девочки: «папочка», «папулька»? Им не было места в этой жизни. Здесь же совсем другие персонажи — пятидесятилетний старец и высококлассная девка из борделя…