Но тяжкий день наедине с собой превращается в больной день. Болит голова, не пишется, листы бумаги на столе вызывают отвращение. И сладость самонаблюдения, которой отдается писатель, не услаждает сердца. Она карается самой жизнью — там, в городе, который он покинул, заболевает его дочь.
Ропот голосов умерших друзей раздается именно в этом рассказе. Он является как сон, как видение, но для В. Распутина нет двух действительностей, для него и сон и явь
— то, чем истинно, полно и единомгновенно живет человек.
Стараясь постичь эту тайную жизнь, Валентин Распутин невольно обращается к своим предшественникам. К тем, кто словом умел обратить тайное в явное и «назвать» чувства и мысли, скрывающиеся во тьме. Это прежде всего Достоевский и Андрей Платонов. «День поднимался пасмурный, серый, — пишет В. Распутин, — тайга еще не согрелась от света, и люди, удаляющиеся в темный распадок мимо нежилых домов, как мимо чужих гробов, казались уходящими туда в поисках своего собственного вечного пристанища и несущими в этих странных посудинах (коробах для ягод. — И. З.) итоги своей жизни». Последняя фраза — чистый А. Платонов. И дело здесь не в совпадении интонации и отдельных слов. Дело в духе этого письма, так явственно склоняющегося к платоновской речи.
А вот снова Платонов: «Это не мы играем с детьми, забавляя их чем только можно, а они, как существа более чистые и разумные, играют нами, чтоб приглушить в нас боль нашего бытия».
Когда-то Достоевский писал, что природа всех нас пустила для пробы на свет. «Всякая жизнь, — говорит В. Распутин, — это воспоминание вложенного в человека от рождения пути. Иначе какой смысл пускать его в мир?» От Достоевского идет и осознание Саней своего «двойника» и т. д.
На пути к «полному и точному звучанию» без учителей не обойтись. Я-то как раз вижу в этом движении В. Распутина добрый знак. Он без подсказки пошел туда, куда должен был пойти. Куда вели его страницы прежних повестей. Ничто новое не возникает из ничего. И новый В, Распутин не отменяет «старого» В. Распутина. Это один писатель и один человек. И я благодарен ему за то, что он, подавая пример, несмотря на то что им сделано, хочет большего и не смущается поставленным каждому из нас «пределом».
Иногда его язык, как он сам говорит, спотыкается, уходит в темноту, боясь освещенности, взыскующей полной ясности, иногда множество слов является там, где не хватает энергии краткой речи, но эта внутренняя тревога стиля В. Распутина меня устраивает, потому что меняется стиль, меняется язык, значит, меняемся и мы. Что было бы с нами, если б мы победно остановились на достигнутом? Если б сплошной апофеоз овевал наши головы?