Гочоолу и Дочоолу сочувственно покачали головой.
— Постойте. У меня вот что на уме, — авторитетно продолжал бай Ганю, вставая с места. — Такое дело. Ни от трактира нам пользы не будет, ни банка мы не заведем по-настоящему, да и твой русский квас, Дочоолу, ерунда. Сказать вам. — что?
Гочоолу, Дочоолу и Харсызин превратились в слух.
— Сказать? А?
— Скажи скорей, довольно томить-то, — нервно промолвил Данко.
— Ш-ш-ш! Поспешишь — людей насмешишь. Сказать? А? Господа! Мы будем выпускать газету! — изрек бай Ганю с торжественным выражением лица.
Если бы в этот момент в комнату ворвалось какое-нибудь морское чудовище, оно не произвело бы на собеседников бай Ганю более потрясающего впечатления, чем эти его слова. В первую минуту оцепенев, Гочоолу, Дочоолу и Данко Харсызин затем испуганно переглянулись, как бы спрашивая: «Не дай бог, уж не тронулся ли бай Ганю маленько?» Они не решались ни засмеяться, ни обнаружить сочувствие, боясь вывести его из себя. Наконец Гочоолу, собравшись с духом — будь что будет, — повел такую речь:
— Ты, бай Ганю, любишь другой раз — хе-хе-хе! — прости меня, как бы сказать… Любишь… этого самого… побалагурить… Так что я, значит… хе-хе.
— Чего?
— Нет, нет, бай Ганю, я только к тому, значит… что ты это — серьезно насчет газеты-то?
— То есть как «серьезно»? А как же еще? Понятно, серьезно! Подумаешь, велика хитрость газету выпускать? Завяжи себе глаза (да и того не нужно) и ругай всех направо и налево. Вот и все!
— Ну, коли так, я согласен, — заявил Данко Харсызин.
— А то как же? Позовем Гуню-адвоката: он мастер насчет передовиц; а мы — корреспонденции, короткие сообщения, телеграммы. Все дело в том, чтобы обложить кого покрепче, а тут особой философии не требуется. Данко, сходи, будь добр, в адвокатскую контору, позови Гуню-адвоката.
— Ишь разбойник, — сказал бай Ганю, когда за Данко Харсызином закрылась дверь. — На ругань самый нужный человек! Кого хошь излает так… до печенки прохватит! Совсем осрамит человека. За дело, нет ли — ему все равно: и глазом не моргнет. Страшный мерзавец!
Гочоолу и Дочоолу нельзя сказать, чтоб пришли в особое восхищение от таких способностей Данко Харсызина. Нельзя сказать также, чтобы Данко, по их понятиям о журналистике, казался им пригодным для редакторской должности. У них сохранились воспоминания о другом времени, да и о турецких временах, когда печать тоже портила им музыку, но все же не изрыгала такого потока адской брани и проклятий. Но буря диких страстей, бушующих на протяжении целого ряда лет, но деморализующее влияние деморализованной прессы, но всепоглощающая грубая власть чистогана, но возможность легкого обогащения при условии молчания совести, по примеру руководящих кругов, — все эти впечатления покрыли таким толстым слоем их более чистые чувства, что только многолетняя и новая по содержанию своему эпоха могла бы разрыть этот слой грязи и обнаружить, как остатки былого величия, погребенные под ним чистые чувства.