Как и во всей нашей вселенной, в мире Муравьевой на маленькую долю видимого вещества приходится огромная масса «темной материи» и особенно «темной энергии». Почти невозможно судить о силе воздействия ее прозы по подбору слов, вроде бы вполне заурядных. Трудно доказывать с цитатами в руках, что эта проза воздействует на читателя своим музыкальным напором, причем музыка рождается не на уровне ударений и слов, а на уровне мотивов, событий, судеб, вступающих в полифоническую перекличку. Если остановить поток этой прозы, выделить из него несколько слов, фраз, то можно пожать плечами: ну и что? Но эта проза живет только в движении. Если взять на ладонь несколько капель и рассмотреть их бедную прозрачность, то никак нельзя предугадать силы той волны, которая ударит тебя через мгновенье. Вообще с уровня языка, излюбленного плацдарма литературы XX в. (как модернистской, так и постмодернистской), сентиментальное направление выходит на уровень тех душевных движений, которые передаются читателю всей протяженностью голоса, всем ритмом дыхания и не воспринимаются в малых промежутках, в фонетических и лексических слагаемых текста. Поэтому нет возможности судить об эстетических свойствах муравьевской прозы лишь на уровне лингвистического анализа, – но только на уровне того, что М. Бахтин называл «высказыванием», т. е. романным целым во всем его эмоционально-смысловом напряжении.
Тем не менее и по частностям иногда можно составить представление о целом. Муравьева обладает поразительным даром вчувствоваться в своих персонажей, видеть их глазами, осязать их кожей и переживать с ними даже смерть. Вот маленький фрагмент, свидетельствующий об изобразительной и метафорической силе ее письма: состояние болезни, едва не закончившееся смертью главной героини.
«Ни света в туннеле, ни даже самого туннеля, ни Дины, ни мамы, ни папы, ни няни, но было болезненно покалывающее, тянущее, сводящее ноги и руки, как сводит их летом в холодной воде, отсоединение ее самой от того, что казалось ею. Это странное, медленное и натужное отсоединение осуществлялось с помощью разрыва каких-то наполненных кровью волокон, которые разрывались не просто так, а каждый пучок со своим новым звуком, и самым отчетливым среди всех был звук, похожий на тот, который весна извлекает из снега, уже почерневшего и обреченного».
Переживание смерти передается звуком снега, с которым он, тяжело вздохнув, вобрав воздух в свои крупнеющие ноздреватые поры, вдруг горестно опадает. Муравьева не просто пишет о чувствах – она умеет их предметно выразить, как мало кто в современной литературе. Это сентиментализм, вобравший в себя точность реализма. А главное для большого сентиментального стиля – Муравьева умеет показать власть души над человеком – загадочной, неведомой души, которая хранит тайны даже от самой себя. «Ни одна душа не знает, что ее ждет. Душе только кажется, что она чувствует все, и в этом ее сокровенная сила». Это душа совсем не в психоаналитическом смысле – юнговской анимы или фрейдовского «оно»; она никак не связана ни с народными мифами, ни с архетипами, ни с индивидуальным или коллективным бессознательным, ни с пансексуальностью. Скорее, это душа в толстовском и пастернаковском смысле, т. е. текучая стихия, которая перетекает из природы в личность, из личности в общество, взаимно наполняя их и заряжая энергией чувства-действия. При этом она не нуждается и не поддается психоаналитической расшифровке.