— Дышит. И не подозревает псина, какую услугу оказала сейчас космической медицине!
Зара Мамедовна тронула Горелова за локоть.
— Пойдемте, Алексей Павлович, теперь нашу пультовую посмотрим.
Пультовая большой центрифуги была просторнее и уютнее. Тонкий запах краски и металла улавливался в воздухе. На двух столах под стеклянными чашечками приборов дремали стрелки. Белые надписи над кнопками и рычагами напоминали об их назначении. Два реостата управляли вращением центрифуги. Один, вмонтированный в правый стол, позволял плавно или резко включать перегрузки до десяти Ж. Если надо было перегрузку добавить, включалась ручка второго реостата. Слева виднелся экран телевизора. На всем протяжении опыта Зара Мамедовна могла наблюдать за лицом космонавта и верно судить о состоянии человека, находящегося в машине. Тут же работали два осциллографа, пропуская сквозь свои зубцы длинные ленты, на которые наносился каждый толчок сердца и удар пульса. Существовали и еще два вида связи с космонавтом: по радио и световая. На вопрос: «Как себя чувствуете?» — человек, находящийся в бешено вращающейся центрифуге, отвечал миганиями зеленой лампочки. Три мигания — отлично. Два — хорошо. Одно — удовлетворительно. Там, в кабине, космонавт на всем протяжении опыта держит в руке шнур с кнопкой. И только в одном случае отпускает палец, если станет ему невыносимо плохо. Тогда в пультовую ворвется тревожный звуковой сигнал, и при помощи реостата вращение огромного механизма будет немедленно остановлено. Времени для этого много не надо. Ведь за пять-шесть секунд центрифуга набирает скорость, обеспечивающую десять Ж.
— А я все равно не снял бы палец с этой кнопки, — задиристо объявил Заре Мамедовне Горелов, — пусть хоть сто зеленых чертиков в глазах появилось, не снял бы.
Женщина с любопытством посмотрела на его решительно сдвинутые брови и такие мирные и добрые кудряшки. Усмехнулась:
— Оптимизм, конечно, дело хорошее, Алексей Павлович, да только не здесь. Ни за что не отпускать кнопку, говорите? Некоторые так стараются. Но это неверно. Даже нечестно, если на то пошло. — Порывистым жестом правой руки она указала на телевизор. — Спасибо вот этому экрану. Если бы не он, я бы однажды взяла, что называется, грех на душу.
Горелов с интересом на нее посмотрел.
— Как же это?
Зара Мамедовна вздохнула.
— Очень просто, Алексей Павлович. Из-за одного оптимиста. Вы когда-нибудь видели, как человек падает в обморок?
— Не-ет. Я же не в институте благородных девиц учился, а в авиации.
— В авиации это тоже бывает. Неприятно такое наблюдать. Видишь на экране лицо человека. Видишь, как ему становится тяжело от нарастающей перегрузки. Нижняя челюсть отвисает, кривится рот, одни глаза сохраняют осознанность. Ты запрашиваешь о самочувствии, а он тебе в ответ два, а то и три мигания зеленым светом: мол, отлично. И вдруг ты видишь, как его глаза останавливаются, расширяются, а потом делаются мутными, потусторонними. Даже белые яблоки в синеву одеваются и голова заваливается либо влево, либо вправо, либо вперед. Только не назад, потому что спинка кресла не позволяет. Вот мы и испытывали подобным образом одного известного летчика. За плечами у него три войны, грудь в орденах, летать стремится, как юноша. Но голова уже седая, под глазами синие тени, да и по паспорту пятьдесят первый пошел. Довела ему нагрузку до одиннадцати Ж. Вижу и по экрану: плохо человеку. Но как ни спрошу, лампочка загорается трижды. Хотела уже выключить машину, но, спасибо, внутренний голос какой-то добрый подсказал: подержи под нагрузкой еще две-три секунды. И вот голова моего подопечного завалилась влево. Глубокий обморок... И как же хорошо, что я дала ему эти лишние секунды! Ведь иначе все это с ним бы случилось не на высоте в полтора-два метра от пола да в такой красивой кабине, а в стратосфере на высоте в восемнадцать — двадцать километров. Вот и все. А тут написала ему жесткое заключение, что к перенесению больших перегрузок организм уже не приспособлен, и точка.