После дождичка в четверг (Рубинштейн) - страница 119

За этой необычной вещью присматривал еще более необыкновенный страж — высокий и толстый (каков и король Иерусалима, невзирая на прописанную ему диету из меда и акации), с лысой головой очень странной формы, как будто в ней помещалось два или три мозга. Кожа у него была белая, как шерсть ягненка или как снег, глаза — отнюдь не похожи на язычки пламени, а напротив, крошечные, глубоко посаженные и тусклые, одежда настолько изодрана и грязна, что и представить себе трудно. Он жалобно посмотрел на нас, когда мы окружили его и спросили, кто он такой; он посмотрел сначала на свой тигель, затем на нас, но, кажется, не способен был ответить. Зубов у него не было — только гладкие розовые десны, как у младенца.

Когда наконец он произнес несколько слов, они не походили ни на что, прежде мною слышанное. Не знаю, был ли это английский язык, или латинский, или греческий, или один из языков пустыни, но он был одновременно лучше и хуже, чем все они: лучше — потому что срывался с губ этого безумца подобно музыке, звучал певучими фразами, не спотыкаясь и не хромая, как это бывает в наших языках, и наполнил меня мыслями и образами столь ясными, что мне показалось, будто я понимаю этого человека, хотя ни одного знакомого слова я не слышал; и хуже — потому что эти внезапные мысли в точности совпадали с самыми темными моими секретами и самыми постыдными сомнениями, они напоминали мне о том, что страшило меня сильнее всего на небе и на земле.

Он обернулся к госпитальерам и заговорил с каждым из них по очереди, и я увидел, что они понимают его так же хорошо, как и я. Одному он сказал, что люди суть вместилище плотских грехов, но любовь подобна свежему плоду в пустыне, который следует не отвергать, но принимать, и лицо этого человека исказилось от гнева и, возможно, раскаяния. Другого он предостерег, что тот никогда не добьется уважения своих друзей и противников, оставаясь в Святой земле, и что ему следует поискать счастья в другом месте. И так далее, обращаясь ко всем рыцарям на своем странном языке, пока наконец чаша их терпения не переполнилась и они все, как один, не принялись жестоким образом рубить его на части.

Но пока они рубили его, он продолжал говорить, и хотя его голос был искажен болью и гневом, язык оставался столь же понятным, как и прежде. Я не знаю, почему в качестве последнего проклятия он избрал мою тайну; возможно, более всех он винил в случившемся меня, хотя я пришел без оружия и не обнажил бы меч, даже владей я им; возможно, моя тайна была худшей из всех; возможно, все мы, кто был в Святой земле, разделяли ее. «Все твои сомнения — правда, — сказал он. — Здесь нет богов и нет неверных, мы одни. Все, что мы можем, — это говорить и понимать друг друга в своем кругу, делая вид, что это нас защитит. Убив меня, вы по своей прихоти разрушите все, что мы есть и чем могли бы быть». А потом он умер и, вне всякого сомнения, отправился на небеса».