Однажды, перешагнув порог его комнаты, я не узнал всегда невозмутимого лица Эриха.
— Гейнц, — воскликнул он, протягивая мне газету, — объясни мне, что происходит в Германии? И кто в ней сошел с ума — мы или эти люди?
Я знал, что так возмутило Эриха. Это было сообщение о том, что группа ученых, в жилах которых текла не совсем арийская кровь, подала просьбу разрешить им продолжать свои научные изыскания. И им было отказано.
— Что случилось в этом мире, Гейнц? — Эрих потряс газетой над головой. — Некий доктор Лей заявляет с трибуны, что любой арийский дворник полезнее неарийского академика. Сотни ученых увольняются за неблагонадежность! Куда мы идем, Гейнц? Объясни мне, пожалуйста!
Что я мог ответить? Сказать, что так дело обстоит не только в науке и искусстве, что тысячи и тысячи людей арестовываются, заключены в лагеря, подвергнуты пыткам, убиты? Если бы он не был так занят своей работой и хотя бы один раз посмотрел вокруг так же внимательно, как смотрел на палитру, то увидел бы все это и сам.
И он, кажется, сделал это, потому что я не замечал в нем больше былой жизнерадостности. Он стал угрюм, замкнулся в себе.
— Гейнц, — как-то сказал он, — моя работа почти закончена. Но я не рад этому. Ведь они все, что только возможно, используют в своих интересах.
Я знал, что то, над чем работал Эрих, безусловно, могло умножить его славу как художника. Но я знал также, что нацисты любой его труд используют для своих целей. В Германии тех дней иного применения не могло быть ничему. И я не стал скрывать этого.
— Ладно, Гейнц, — произнес он каким-то чужим, незнакомым голосом. — Помнишь, когда мы сидели с тобой еще на школьной скамье, мы дали клятву быть всегда честными? Не настало ли время вспомнить об этом?
Написав все это, я снова задумался над тем, кому нужны мои воспоминания. Ведь самого главного, что завещал мне Эрих, я не выполнил, хотя был не так далеко от цели. И все-таки я пишу, потому что мне не с кем делить свои мысли, потому что я привык не к людям, а к бумаге, привык к одиночеству. И еще потому, что мне навсегда запомнился этот трагический день, последний день, в который я видел Эриха.
За два дня до него взяли Вернера. Несколько месяцев он скрывался, жил по нескольку дней у Эриха, который очень любил его. Этот маленький, щупленький человек мог стать известным художником, не меньшим, чем Эрих. Но у него были особые качества. Он мог бросить картину, для которой не хватало всего несколько мазков, картину, которая могла бы принести ему славу, и бросить только потому, что она перестала его увлекать. Он не только не гнался за славой, но даже смеялся над ней. Этот человек был полон иронии к окружающему, у него был глаз сатирика. Он мог бы стать Вольтером в живописи, но он создавал только великолепные копии с картин прославленных мастеров. И при всем своем скептицизме был страшно доволен, когда какую-нибудь из них путали с подлинником.