— Возможно, мы сможем как-то слиться воедино. — В конце концов, его материнский инстинкт был гораздо сильнее моего.
— Грандиозно! — рассмеялся он снова.
— Как герб Лим, — пояснила я, — два дерева, стремящиеся стать одним.
— Эротично!
Я тоже засмеялась, и мы отправились в плавание по пищеводу умирающего дракона. Сначала вода казалась застойной. Затем течение усилилось, «река» стала глубже. Вскоре мы уже сплавлялись по акведуку наших жизней, кренясь к бронзовым стенам, гудящим эхом нашего смеха… Бронза долго оставалась темной, но потом засияла, согретая жаром наших тел, первым теплом, вторгшимся в нутро дракона за тысячи лет… А затем на зеркальной поверхности стен замелькали картины. Да! Там был сам дракон, молодой, парящий в струях дождя над Южно-Китайским морем. Глядите, глядите, мой многократно-пра-пра-дядька несет урну с прахом собственных отрезанных гениталий, выходит из ворот Запретного города[51], отправляется в Сиам! Глядите, глядите, теперь многократно-пра-дядька в Китайском квартале великой столицы Аюттхая обуздывает дракона, взбивающего пену в бушующих водах Чао-Прая! Глядите, гладите, другой пра-пра-дядюшка промывает золотоносный песок, его косица мотается вверх и вниз под калифорнийским солнцем! Глядите, глядите, еще один дядя марширует рядом с великим китайским генералом Таксином[52], который вырвал Сиам у бирманцев, а после был подвергнут унизительной смерти! И глядите, глядите, уже ближе, солдат насилует мою бабку у дверей фамильного дома… глядите, глядите, мой дед стоит рядом, гнев его подавил невыносимый ужас… глядите, глядите, и это здесь… и я… отдаюсь статной Линде Горовиц на заднем сиденье ржавой «тойоты»… помешиваю в чане суп из драконьего плавника… впервые перечу отцу, получаю пощечину, рву в клочья свиток, дающий власть.
А Боб? Боб видел иное. Он слышал музыку сфер. Он видел Сикстинскую капеллу в ее первозданной красе. Он стремительно прочитывал Джойса, и Пруста, и Толстого без пропусков и редакций. И знаете, это распаляло его.
И меня тоже. Не знаю точно, когда мы занялись любовью. Возможно, когда барка достигла вроде бы предельной скорости, и я ощутила трение, и от накала тел загорелась его рубаха и мой чонсам. Голубое пламя объяло нас, и огонь был водой, и жар — холодом. Пламя сжигало мое прошлое, мечась по грязным тропам деревни предков; огонь охватил Чайна-таун, американские горки Санта-Крус засияли пурпуром и золотом под закатным солнцем, полыхал даже Запретный город, даже гигантский портрет председателя Мао, и Великая стена, и само Великое Неукротимое Срединное царство — все горело, горело, горело, все ледяное, все окаменевшее, и все потому, что я открывала новые континенты наслаждения в складках плоти Боба Холидся, столь многочисленных и запуганных, что казалось, ты занимаешься любовью с тремя сотнями фунтов мозга. И знаете, он оказался деликатным и заботливым там, где я и не мечтала; это его материнский инстинкт, полагаю, его эмпатия. Он заставлял меня чувствовать себя яблоком, в которое вонзилась стрела Вильгельма Телля, и вместе с тем свободу от гнета. О господи, я сжималась и растягивалась, превращаясь не в себя, но, знаете, все это так сложно объяснить. Мы безудержно неслись вперед сквозь туман, и пену, и огонь, и брызги, и волны, и зыбь, и соль, и лед, и ад, и жар, и свет — и вдруг…