«Говорят, она сильно пьет», — прошептал кто-то рядом с Вадимом. Возможно и даже весьма похоже. Но песня все равно заворожила:
Под дождем и ветром
В темноте ночей
Стонешь ты, качаясь,
Слезы льешь с ветвей.
Голос Инны не становился громче, но, казалось, набирал силы, становился насыщеннее и проникновеннее. Ласковая стихия, а не голос:
Как тебя утешить,
Что тебе сказать?
Жди — весна вернется,
Последние строчки прозвучали насмешкой, а ведь раньше она никогда не насмехалась, простушка. Она отставила гитару, тяжеловато спустилась со сцены, бросила ему: «Привет, Вадик!» — и крикнула Славке:
— Давай твои частушки, Славка, и про «Хирсу» давай! Но сначала мне налей вон из той большой бутылки. Я поднимаю тост… Просто тост, не знаю за что. Я никогда не говорила тостов.
И веселье понеслось. Инна пила, хохотала, дурачилась, подпевала Славке с вовсе уж пьяной невнятностью, и всем казалось это уместным и приятным и не цепляло за душу, не скребло по сердцу. А Вадим, не попав в настроение, разочарованный, тихо вышел на палубу из банкетного зала. Снаружи было уже темно, стены спящего стадиона высоко нависали над корабликом-рестораном, похолодало почти до заморозка, ветер обдувал редкие высокие звезды. «Корюшку» слегка покачивало на черной воде и, казалось, несло куда-то, сорвав с якорей-поплавков.
К трапу мягко подрулило иностранное авто из дорогих, этакая космическая лодка, остановилось под фонарем, почти бесшумно хлопнула дверца, и трап заскрипел под чьими-то шагами.
* * *
Трап заскрипел под чьими-то шагами, тяжелыми и уверенными шагами хозяина жизни, и на борт взошел отлично одетый господин, плотный, широкий. Белый шелковый шарф светился в темноте меж лацканами черного пальто. Над шарфом в свете ресторанных окон и гирлянд ясно различима была тщательно стриженная бородка. Усы тоже имели место, а под ними еле слышно причмокивали и чуть брезгливо кривились пухлые губы. Нос напоминал вычурный тяжелый набалдашник богатой трости. Глаза, маленькие, черные и зоркие, выражения не имели. А лоб сливался с просторной, как пляжи в Солнечном, лысиной.
Вадим, оставаясь незамеченным в тени какого-то хозяйственного выступа, имел полную возможность наблюдать за таинственным господином, вызвавшим у него без всяких на то причин крайнюю неприязнь. Вадима раздражало то, что он никак не мог узнать этого типа. А ведь собирались-то здесь сегодня исключительно его однокурсники, «Корюшку» сняли до полуночи. Возможно, барин заблудился, но, скорее всего, это все же один из наших. Что за индюк?
А Индюк тем временем прислушивался к ресторанному веселью, недовольно пофыркивал, слегка пожимал плечами, снимал и вновь натягивал перчатки, бережно обводя каждый пальчик, и не торопился присоединиться к публике. И, судя по тому, как он оглядывался, «Корюшка» вызывала у него чувство гадливости, будто это не веселый и непритязательный ресторанчик, а общественный сортир времен Вадимовой и его, господина, молодости. Сейчас-то сортиры большей частью другими стали, а «Корюшка»-то нисколько не изменилась, чтоб ей утопнуть, что ли. Выразительная была мимика у Индюка, хотя и не размашистая, не амплитудная.